Всероссийское Генеалогическое Древо

Генеалогическая база знаний: персоны, фамилии, хроника

База содержит фамильные списки, перечни населенных пунктов, статьи, биографии, контакты генеалогов и многое другое. Вы можете использовать ее как отправную точку в своих генеалогических исследованиях. Информация постоянно пополняется материалами из открытых источников. Раньше посетители могли самостоятельно пополнять базу сведениями о своих родственниках, но сейчас эта возможность закрыта. База доступна только в режиме чтения. Все обновления производятся на форуме.

ЭТО Я, ГОСПОДИ!


Трудная, но интересная жизнь графини Александры Николаевны Доррер. Мытарства и жизненные тяготы русского дворянства во времена революции, военного коммунизма, сталинских репрессий и во время Великой отечественной войны.

Генеалогическая база знаний: персоны, фамилии, хроника »   Статьи »   ЭТО Я, ГОСПОДИ!
RSS

Автор статьи: Александра Николаевна Доррер (Рагозина)
Первоисточник: Генеалогическая база знаний: персоны, фамилии, хроника
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 #


А. Рагозина












ЭТО Я, ГОСПОДИ!


















Херсон - 2004

© А.Н. Доррер - 2004

Опубликовано Павлом Ивановым-Остославским

Часть I. Бессоновка

Летний день. Солнце сквозь светло-зеленую листву, сырая трава. Очень маленькая девочка убегает от кого-то, смеется, старается спрятать зеленое яблоко в кармашек фартучка....
Где это было?
И еще - яркий солнечный луч блестит из высоких окон на желтом паркете. Темный рояль, на полу ковер из волчьей шкуры с оскаленными зубами, В руках у меня кукла. Все знакомое, не страшное, родное. Не знаю, в городе ли это, или в усадьбе?
Ясно помню уже Бессоновку, маленькую сестру Марусю (Куку), которая еще плохо ходила. Почему и когда имя Маруся превратилось в Куку, никто не помнил, но все - и взрослые, и дети, и знакомые звали нашу младшую сестру этим странным именем.
Бессоновка - родовое поместье нашего дедушки Алексея Федоровича Озерова. Он давно умер. Во время моего детства в Бессоновке жила наша бабушка, которую мы звали Граменька, тетки - ее дочери, Баба-Няня.
С этим имением связано давнее историческое событие.
В начале XVII века, в Смутное Время, как известно, русский Патриарх Гермоген, оставшись в Москве, не подчинился полякам и тайными посланиями призывал народ противиться католичеству и отстаивать независимость Русского государства. При патриархе находился дьяк Озеров, видимо,
помогавший в распространении тайных грамот. Поляки заточили Гермогена в тюрьму и уморили голодной смертью. Озеров разделил его судьбу.
Когда пришел к власти царь Алексей Михайлович, он наградил потомков Озерова «За Московские сидения» большим участком земли в Харьковской губернии и дворянским гербом с изображением сломанного креста, как символа гибели за веру.
В те времена эта земля была на окраине государства, часты были набеги кочевников и татар, и на кургане зажигали сторожевые костры. Отсюда и название «Бессоновка».
Недалеко, верстах в четырех от Бессоновки, находилось еще одно имение - мамино, отданное ей в приданное. Стояло оно в стороне от села и называлось хутором. Мне хорошо запомнился дом, обширный двор, а сад вспоминается уже в другое время, когда я стала старше...
Вce постройки во дворе были новыми и просторными. Конюшни с их запахом лошадиного пота, аромат дикой ромашки вблизи ворот и у сараев, домик управляющего с палисадником, где рос красный физалис (его тогда называли «жидовская вишня»), коровник и нелепо высокое здание свинарни, еще какие-то сараи, погреба... Кухня по другую сторону двора, ближе к дому. Там было два помещения: собственно кухня и через коридорчик баня и прачечная. От кухни к дому шла мощеная дорожка.
Дом был небольшой, одноэтажный, новой постройки. Запомнилась комната возле входа - она называлась лакейской. Туда из кухни приносили в кастрюлях еду, перекладывали в тарелки и через внутреннее окно подавали в столовую, очень похожую на комнату, изображенную В.Серовым в картине «Девочка с персиками».
Из столовой дверь вела в гостиную, с камином в углу, зеркалом, меховыми ковриками, небольшим диваном и стульями. Застекленная дверь открывалась на большой балкон и в сад.
Еще из гостиной шли двери в нашу с мамой спальню и в папин кабинет, а из спальни в коридор, куда выходили двери трех небольших комнат - Катиной, гувернантки и прислуги (горничной).
В спальне около наших кроваток висели красивые глянцевые картинки. У Куки ангел в длинном розовом одеянии держал в руках охапку роз, а мой ангел, в белом, наклонившись на одно колено, рвал белые лилии. Был ангел и у Лиды, но я не помню - какой.
На Хуторе мы жили больше летом, а осеню и зимой у Граменьки.
Дом в Бессоновке я помню не так подробно, там было много комнат, где нам делать было нечего. Чаще всего играли в детской и в большой зале со скользким паркетным полом. Граменька играла на рояле вальс, мы с Кукой звали его «вальс-кружиться» и кружились до упаду. Рядом гостиная - там стоял на мольберте большой дедушкин портрет - мы с ним здоровались; был старинный полукруглый диван, такие же кресла, маленький коричневый рояль, ковер на полу, столик и зеркало, перед зеркалом настольные часы с декоративными колоннами и украшениями. Часто вспоминали, как я в возрасте одного года, добравшись до гостиной, развинтила все возможные винтики и гайки, разобрала часы на составные части.
Из гостиной - выход на балкон и в сад, там я сфотографирована в разном возрасте.
Рядом с гостиной Граменькина спальня. Помню ее по такому случаю. Была Страстная Неделя. Пекли в кухне куличи (кухня, как на Хуторе - отдельно от дома), а остывать их положили на мягкой Граменькиной кровати. Чем-то укрыли их. Куличи пахли так призывно, так заманчиво, что мы с Кукой пришли на этот аромат и не утерпели - выхватили руками из каждого по куску горячего, сдобного мякиша и тут же съели.
Отругали за порчу пасхального угощения больше всего меня, как старшую.
С Бессоновским садом связано одно из самых ранних моих воспоминаний. Была осень, убирали яблоки. Кто их рвал, куда увозили - не знаю. А для себя в зиму оставляли отборные. Их складывали в подвал под маленьким домиком в саду. Яблок было очень много, но Кате, моей старшей сестре захотелось именно яблок из погреба. Я еще думаю - не надеялась ли она, что там скрыт прикованный к стене рыцарь...
В оконце - длинное, узкое на уровне земли (его на зиму закрывали) Катя пролезть не могла, другие, подвластные ей сестры, тоже. Тогда в это окошко впихнули меня, привязанную за пояс к веревке. Я должна была подавать в окно им яблоки. Веревка развязалась, и я осталась в плену...
До сих пор помню крепкий, дивный аромат антоновских яблок, уложенных рядами по полкам на подстилке из соломы. Я не испугалась и не плакала, сидела там смирно, но Кате пришлось признаться - где Шура? Ей влетело, а меня выпустили через дверь.
Я Катю очень любила, слушалась, я никогда не плакала, даже от боли. Была смелая, не трусиха. Катя пугала меня, уверяя, что в зале под роялем в темноте прячется волк. Посылала меня туда, и я смело шла, а темную комнату, уверенная, что там никого нет. Тогда Лида по Катиной указке надела серую мохнатую шубку, взяла электрические фонарики (у волка должны были светиться глаза) и выпрыгнула на меня из-под рояля в темноте. Я заболела и лежала в постели, тетя Шура чем-то лечила меня, поэтому меня нет на фотографии, снятой в зале. Там Катя, Лида и маленькая Кука, видны рояль и уже разобранная елка.
Долго в страшных снах мне снились оборотни-волки. Но трусихой я все-таки не стала...
Сад в Бессоновке огромный, старый. Возле балкона росло «уксусное дерево» с красными шишками, похожими на цветы каштана. Его откуда-то привез и посадил еще дедушка, а чуть дальше возле дорожки - большой высокий дуб; дедушка в детстве вырастил его из желудя в горшочке, а потом сам пересадил в сад.
Перед балконом, конечно, большая нарядная клумба с цветами - предмет заботы Бабы-Няни. Она же курировала и огород. Я его не помню, но на обед подавали такие кушанья, как артишоки, спаржа, кольраби и еще какие-то редкие овощи.
Дорожки, обсаженные кленами, тополями, липами - делили сад на участки, где росло множество яблонь и груш. Сливы и вишни окаймляли огород. Там еще построен был грунтовый сарай, в нем подрастали персики. Но давать плоды они стали, когда хозяев уже не было...
Со стороны двора - большое крыльцо («собачий балкон»). Там мы тоже часто играли и бегали, и тут мы все сфотографированы во главе с Граменькой.
На этом снимке уже можно угадать характеры детей.
Уверенная в себе, спокойная старшая Катя; Лида - подтянула подол платья, чтобы были видны новые голубые подвязки. Я, растяпа, со спущенным чулком и Кука, еще совсем малышка.
Все мы тут - четверо дочерей Рагозиных. Любимец отца, маленький Алексей (Леля) умер еще до моего рождения. Когда родилась я - папа не скрывал своего разочарования, а после Маруси (Куки) тем более. Мы это знали и чувствовали свою неполноценность.
Старшая сестра Катя, помнившая умершего братика, всеми силами старалась показать отцу, что она не хуже мальчика, и нас, младших, воспитывала в том же духе.
Лида, старше меня на три года, упрямая и мнительная, ревновала маму ко мне и с детства меня не любила, да и Катю не всегда слушалась. Больше других Катя любила меня. Сколько мне было лет - не больше двух, когда она научила меня читать и писать - я этого совершенно не помню, Катя меня дрессировала как собачку. Недаром имя Шурочка звучало у нее, как «Жучка», пока мама не обратила на это внимание и не запретила ей звать меня собачьим именем.
Я легко запоминала стихи, выразительно их читала. Особенно "Лесной царь" Жуковского и стишки о петухе, который провалился на льду. Но я совершенно не выносила печальных и трагических картинок. В большой азбуке, где к каждой букве была картинка, я переворачивала, не глядя, букву С, так как там изобра¬жался слон в кровати и текст: «Слон ужасно забелел, сливу с косточкой он съел». Мне было жаль слона.
Катя читала книжки про индейцев, и мы все (кроме Куки) играли в них. Читала о Рыцарях Круглого Стола, и мы отправлялись в путешествие в поисках подземелья с пленным рыцарем...
Во время одной из игр в индейцев у меня была роль похищенной (белой сквау). Индейцы прятали меня, а «бледнолицые» искали. Игра шла в саду на Хуторе. «Индейцы» жили в зарослях лозняка, крапивы и бурелома. Чтобы «бледнолицые» не нашли и не освободили меня, Катя велела мне лечь на землю, и сверху набросали сухих веток, травы, крапивы. Индейцы ушли воевать с бледнолицыми и вскоре про меня забыли. А я настолько была послушна и выполняла Катины выдумки, что мне и в голову не приходило ослушаться и самой вылезти из завала. Только за ужином хватились - где же я? И нашли все еще лежащую под ветками в ожидании бледнолицых.
В другой раз, в поисках подземелья с рыцарем, Катя завела нас с Лидой далеко от дома в поле. Темнело. Возвращаться она решила по вспаханному полю «краткой дорогой». Есть украинская поговорка - «Кто навпростець ходит - дома не ночует». Катя всегда искала путь «навпростець». Мы, увязая в сырой пашне, дотащились до маленькой речки. Катя уверяла, что тут брод, взяла меня на руки, и мы с ней ухнули в яму на дне. Была осень, одеты тепло. Долго, мокрая, я стояла на ветру, пока Катя пыталась загнать в воду Лиду, и в конце концов тоже перенесла ее на руках, но более благополучно.
Явились домой, уже в темноте. Нас разыскивали с фонарем.
Как-то Катя стала играть в цирк - она видела его в Харькове. В саду были большие качели. Мне было велено встать на сиденье на одно колено и посылать воздушные поцелуи. А сама Катя раскачала качели во весь мах. Слетела я мгновенно и грохнулась навзничь, потеряв сознание.
Под крики прислуги: «Ой, убила! Катя Шурочку убила!» - прибежала мама, на руках унесла меня домой. Но, против ожидания, я осталась жива и здорова и по-прежнему послушна.
Кука - была другая - плакала, убегала к няне. Ее в игру не принимали. Только раз я помню, как по Катиной игре все должны были залезть на крышу сарая. Меня и Митю подсадили, а Кука там не могла удержаться. Тогда Катя чем-то ее обвязала, прикрепила веревку и привязала к трубе, не дотащив до крыши. Кука хныкала, но не очень, болтаясь между небом и землей, там нянька и нашла ее.
Любимое место для игр была еще и конюшня. Их было две - для рабочих лошадей и для выездных. У Кати и Лиды были уже свои - подаренные им лошади.
Всеобщей любимицей была папина верховая английская, породистая кобыла - Дези. Умная, добрая, послушная. Сестры катались на ней - оседланной верхом. Однажды Лида, не достававшая до стремян, свалилась с седла на землю, и Дези тотчас остановилась около нее и заржала, как бы призывая к Лиде на помощь!
Конечно, и я просилась покататься одной в седле, с Катей или с кучером мне было неинтересно. Но вместо Дези Катя посадила меня на старого полу¬слепого мерина. Кажется, на нем ездил старый пастух.
Катя ушла, а моя лошадь, не обращая на меня никакого внимания, спокойным шагом вышла за ворота и стала пастись в овсе.
Кажется, когда стемнело, я позвала на помощь, чтобы меня сняли.
Зиму мы всегда проводили, в Бессоновке.
И елка, и маскарад, и шарады, и живые картины - все было там.
Тетя Катя доставала из большого сундука всевозможные одежды, за много лет скопившиеся после костюмированных балов, а, может быть, еще и прабабушкины туалеты - все было там...
Меня тоже принимали в живые картины и на разные роли - то ангела, то почему-то цыганкой...
Эти ранние воспоминания написаны спустя очень много лет. «Память сердца, ты сильней рассудка памяти печальной... ». Память рассудка пришла позже, но ничего стереть не могла...
Не все было безоблачно. Отец мой вырос в Калужской губернии. Там было имение его матери - Бедрицы и его собственное - Доброселье.
У моей бабушки Екатерины Васильевны
Рагозиной (у обеих моих бабушек были одинаковые имена) других внуков не было. Она трагически потеряла четырех детей.
По непонятной причине застрелился, уже будучи офицером, папин старший брат Василий. Умерла от тифа ухаживавшая за крестьянами во время эпидемии дочь Софья.
Бегая и шаля зимой по крышам сараев, провалился в снег и пролежал там целый день еще один папин брат, а самая младшая девочка перевернула на себя самовар и скончалась от ожогов.
Оставались мой папа и самая старшая дочь Анна Николаевна, неудачно вышедшая замуж и бездетная.
В Доброселье и Бедрицы нас возили, но в Бессоновке мы жили постоянно.
Озеровы были богаты, Рагозины - нет. Доброселье было заложено, мамин Хутор приносил доход...
Папа вырос в калужских лесах. Как истый русский барин, он любил породистых лошадей, знал толк в охотничьих собаках, не прочь был выпить, отправиться на рыбную ловлю в лодке. Ему нравилась зимняя охота на волков, когда егерь заманивает их завыванием. (Выделанные в виде ковров на суконных подкладках волчьи шкуры были постоянным местом наших игр). Ему нравилось по талому снегу подобраться к глухариному току, весной стоять с ружьем на тяге вальдшнепов... там он был дома, а в Бессоновке, вероятно, скучал.
А дедушка Алексей Федорович Озеров, когда в молодости служил на Дальнем Востоке, охотился вместе с друзьями и однажды подстрелил лань. Он подбежал, чтобы добить добычу, а эта лань посмотрела на него такими печальными, умоляющими глазами, что он навсегда отказался от жестокой забавы. И в Бессоновке для охоты не было приспособлений.
Мама старалась примирить отца с жизнью на Хуторе. Она засадила несколько десятин земли соснами, надеясь создать хоть маленький лесок, в саду был участок с березами. Большая сосна, чуть ли не привезенная саженцем из Доброселья, росла вблизи дома в цветнике, под ней лесная земляника...
Мама с отцом жили очень дружно, но для папы это было, вероятно, трудное время.
Потом началась война и он, как офицер запаса, вернулся в свой артиллерийский полк. Артиллерийская часть, где он служил, одно время стояла в городе Алатыре. Мама со старшими девочками ездила туда на свидание. Мы с Кукой оставались в Бессоновке.
Когда не было Кати, я жила очень тихо. Играли мы с Кукой в спокойные игры, иногда я сидела одна с книжкой или просто о чем-то задумавшись. Граменька обратила на это внимание, и на ее вопрос - «О чем ты задумалась?» - я отвечала, что думаю о папе. Видимо, ему передали мои слова, и они примирили его с моим существованием. Уже в Харькове он как-то подсел ко мне, и о чем-то мы с ним разговаривали. После этого он заметил маме, что «в Саше видна порода». Но это было позже.
Вернувшись из Алатыря, сестры рассказывали о своем путешествии, приключениях. Как Лида свалилась в поезде со второй полки. Все это изображалось в лицах.
Приметы войны все чаще стали замечаться в нашей жизни. На хуторе появился пленный австриец Франц, многих работников взяли в армию.
Кате и Лиде сшили военные гимнастерки, а мне сделали белый фартучек с красным крестом и белую косынку - медсестры (есть фотография).
Тогда же нам с Кукой пригласили гувернантку - мадемуазель Габриэль. Она в брюках ездила верхом, дружила с Францем, учила нас французским рождественским песенкам. Еще она в камине поджаривала нам куски булки с маслом и медом, насадив булку на вилку. Куда и когда она исчезла, я не помню.
А в Бессоновке появился деревенский мальчик Вася. Он по утрам приносил охапку дров, сваливал с грохотом в коридоре, растапливал печи.
В доме у бабушки постоянно шли разговоры о женихах и свадьбах. На выданье были две мои тетки, у тети Шуры был жених. Недавно ездили на свадьбу к двоюродной тете Аде.
Я слушала в свои четыре года и мотала на ус. Лида и Муся кокетничали с Васей, были к нему неравнодушны, между собой шептались о нем. Вдруг выбегали в коридор с кокетливым смехом. На них тоже действовал общий интерес в доме.
Меня же подвела моя ранняя грамотность - я написала записку: «Когда буду большая, выйду за тебя замуж». Боже! Эту записку Лида мне вспоминала - доказывая, какая я с детства порочная - много лет.
Было тревожно в нашей семье. Шла война, папа на фронте, тетя приезжала из госпиталя усталая, часто плакала, жалея раненых солдат. Но мы, дети не понимали происходящего.
Ясно запомнилась ранняя весна 1917 года.
Наверное, это был март. Снег растаял, и в саду между деревьями лежали прошлогодние пласты мокрых потемневших листьев. Мы с сестрой Кукой с наслаждением бегали по ним, искали робкие первые травинки.
Было так хорошо от свежего острого запаха весны, от свободы после зимних комнат... И вдруг я услышала, что Граменька, которая гуляла с нами - горько плачет и почему-то, всхлипывая, напевает «Боже, царя храни!». Это было так неожиданно, так не вязалось с весной, с нашей радостью...
Гимн «Боже, царя храни» мы, конечно, знали, слышали много раз, но, почему эти бодрые слова вызывали слезы? На наше недоумение бабушка только гладила нас по голове и повторяла - бедные дети, какая беда, какое горе!
Только спустя годы я догадалась, что тогда привезли почту, и она узнала об отречении Николая.
Что было дальше, хорошо известно: гражданская воина, бесчеловечное, ужасное убийство царской семьи, разорение страны, кровь, расстрелы, лагеря, аресты, взорванные церкви...
Граменька была убежденной монархистской, твердо уверенной в необходимости власти царя. Личное знакомство с царской семьей усиливало это убеждение.
Еще в начале семидесятых годов XIX столетия, когда дедушка Озеров служил в армии, а она была молодая его супруга, по какому-то поводу государь Александр Второй проводил встречу с военными. Как обычно, выстроилось две шеренги: справа мужчины - по чинам, а слева их жены. К военным подходил государь, а к дамам - императрица, с приветствием.
Александр шел медленно. Многие из военных были ему знакомы, он останавливался, разговаривал.
А императрица шла быстро, обошла всех дам и, видя, что ей больше делать нечего - вернулась к середине ряда и заговорила с Озеровой. Обратила внимание, что та держалась естественно, не сковано, заметила хорошее французское произношение, несколько смуглый цвет лица и живость разговора. Царица спросила - «Вы, наверное, не русская?» Граменьке это показалось обидным, и она горячо запротестовала: «Нет, нет, я русская».
Императрица во время банкета (или перед ним) спросила - «А где же та милая дама, с которой я беседовала?» - Быстро что-то поменяли, пересадили кого-то, и Граму посадили рядом с императрицей. Во время беседы наша бабушка призналась, что ждет своего первого ребенка, и царица пожелала быть крестной матерью будущего младенца. Когда родилась наша мама - ее так и считали крестницей императрицы. Видимо, были и какие-то знаки внимания. Страшные события 80-х годов заслонили эти контакты с царской семьей.
Я не знаю имени и национальности жены Александра Второго.
А время все шло вперед - неумолимо, тревожно. Стало известно, что в боях погиб Константин
Телесницкий - отец Муси и Мити, наших двоюродных сестры и брата.
Прошло лето с играми в нашем саду и в Бессоновке. А осенью я проснулась ночью от полузабытого звука -тонкий, легкий звон и шаги. Так мог идти только папа - он вернулся. Война с немцами кончилась.
Вместе с папой приехал и его денщик - молодой веселый солдат Иван. Он играл с нами - сажал всех на большой старый ковер и бегом тащил его под гору по аллее. Мы старались удержаться, но все равно с хохотом вылетали.
Потом папа с Иваном уехали в Калугу, чтобы привезти в Бессоновку нашу бабушку Рагозину. Мы заочно звали ее - бабушка Бедрицкая.
Но отец опоздал - его мать скончалась, не дождавшись сына.
Смутно помню - когда папы не было - на наш Хутор приходили немецкие солдаты. Они шли не строем, несколько человек в серых шинелях, хотели пить и при виде кружки с водой спрашивали - это мокрая? Катя в Харькове видела немцев, она их ненавидела люто и потихоньку плевала на улице в спину их офицерам. Считала это патриотичным подвигом.
Вернулся папа один - Иван отправился к себе в деревню куда-то за Урал.
В мае на пасху и день моего рождения тетя Шура привезла из Харькова большого шоколадного зайца. Заяц сидел на задних лапках, а в подставке сделано окошечко - оттуда высыпались разноцветные шарики - конфеты драже.
Я очень гордилась, что мне исполнилось уже ПЯТЬ ЛЕТ. Рассуждала так: пока возраст детей считают на годы - значит они маленькие. Когда говорят - сколько лет - они уже большие. Пока было 4 года - я была маленькая. Минуло ПЯТЬ ЛЕТ - стала большая. Я не знала, что пройдет очень, очень много лет, и я с грустью вспомню и пожалею, что те годы ушли навсегда...
И вся жизнь менялась. Это был восемнадцатый год. В селе появились какие-то чужие незнакомые люди. Началась - «грабижка» - разорение. Гнали лошадей, коров, другой скот, тащили инвентарь. В поле горели скирды. Граменька плакала, когда уводили перед окнами ее любимых гнедых лошадей, выездную пару.
Вся жизнь стала ненастоящей.
Хорошо помню, как навсегда уезжали из Бессоновки. Была ночь. Почему-то не зажигали лампу, и горела только одна свеча, темно. Я, против обыкновения, заупрямилась, стала плакать - не хотела ехать и спряталась за комодом в спальне. Тусенька уговаривала мена и выманила на конфеты «лимончик».
Поехали в темноте. Папа не сел в коляску, а всю дорогу с ружьем в руках стоял на подножке. Тревожно было.
На станции погрузились в товарный вагон. Кука все спрашивала - а где же тут вторая полка? - Катя и Лида много рассказывали про свое путешествие в Алатырь, и как Лида свалилась со второй полки. В товарняке, конечно, никаких полок не было и в помине.
Папа тогда с нами не поехал, остался с Граменькой в Бессоновке. Они все приехали позже.

Часть 2. Харьков

В Харькове все стало другое. В дом, купленный еще дедушкой в Каплуновском переулке, перебралась Граменька с семьей.
А мы стали жить в большой "модерновой" квартире на втором этаже - недалеко от бабушки. Комнаты большие, с "фонарем" на улицу, высокие и неуютные. Ванна с горячей водой, электричество, вольтеровское кресло, телефон - все какое-то чужое - непривычное, не наше... При доме небольшой садик, тоже "модерновый" - причудливые горки, декоративные скульптуры, маленькие бассейны, видимо, когда-то был и фонтан. Но дорожки уже заросли, скульптуры сброшены и частично разбиты, кустарник на горке одичал, вода в бассейнах стала зеленой. Мы играли в этом садике, но не любили его.
Жизнь была тревожная, неустойчивая. Ходили всевозможные слухи, анекдоты, ночью где то стреляли... И все-таки папа вместе с приятелем решил отправиться за город - порыбачить. Может быть, хотел отвлечься - нервы у всех были натянуты...
На обратном пути их задержал военный патруль. Обыскал, Оружия не было, но у папы нашел зубную щетку. Этого было достаточно, чтобы папу арестовали «как буржуя». Приятеля - отпустили.
В тюрьме (в трибунале) он пробыл не менее месяца. Вместе с мамой Кука и я ходили к этому зданию, и папа из окна за решеткой махал рукой и о чем-то разговаривал с мамой. Как военного

специалиста - (он был артиллерист) его уговаривали вступить в Красную Армию. Он колебался. Потом его выпустили.
Бои подходили все ближе, Стали слышаться разрывы снарядов, треск пулеметов. Улицы пусты, все попрятались, прохожих нет...
И вот Харьков заняли белые части - украсились трехцветными флагами ворота домов, открылись магазины, зазвучало «Боже, царя храни!». Улицы стали многолюдными, оживленными.
И хотя с продуктами все еще было плохо, на Пасху в доме, как и раньше, пахло гиацинтами, на куличе стоял сахарный барашек, и в церквах трезвонили колокола...
Многие папины друзья, сослуживцы записывались в отряды добровольцев. Отцу надо было решать - с кем он? Большую роль в этом решении сыграла мама. Она, как и все Озеровы, преданно верила в монархию. (Рагозины были намного либеральнее) - «Ты давал присягу - защитить Россию - твой долг!» - таково было ее мнение. И отец послушался.
Война продолжалась. Добровольческая Белая Армия оставила Харьков.
Когда отец уходил, Кука, маленькая, была нездорова, лежала в кроватке с температурой. Папа подошел к ней - поцеловать на прощание, как обычно. Вдруг, эта малышка в своей длинной белой рубашонке поднялась и перекрестила его три раза.
В наших обычаях такого не было. Тревожное предчувствие смутило родителей. Ждали, что красных скоро разобьют, папа вернется, все станет, как прежде....
Он не вернулся.
Вскоре из большой квартиры мы выбрались - многие жильцы этого дома знали, что отец ушел с Деникиным, и маме грозили неприятности. Это время помнится как-то смутно. Было холодно и голодно. Бабушка Граменька с семьей жила в бывшем своем доме по Каплуновскому переулку. Ходить туда надо было пешком через весь Харьков. Кука жила там постоянно. А остальные ютились в чужом, небольшом домике, недалеко от Конного базара.
Тогда я узнала, что все люди смертны. И мне тоже придется когда-нибудь умереть. Я не помню, чтобы меня это испугало или огорчило. Но я сама с собой решила - если это неизбежно, зачем ждать? Я решила сразу умереть. Для этого я легла на диванчик у стены и спокойно ждала, думая - если я сама хочу умереть, то этого довольно, и я умру просто так - по желанию... Лежала, лежала пока не надоело, и мама объяснила мне, что все не так просто...
К Граменьке я часто ходила, играла с Кукой в игрушки, ночевала там. У дома перед окнами, вдоль фасада была сделана грядка с цветами. Там росли пионы, тюльпаны, куст роз, потом одичалый. Баба-няня стала присматривать за этой грядкой - полола, что-то пересаживала. У нее была книжка по цветоводству (практические советы). Видя, что я ее читаю (а читала я все, что в руки попадало), - она мне показывала, объясняла. Осенью она сажала в горшочки луковицы гиацинтов, чтобы к Пасхе они зацвели. Я стала ей помогать, а потом и с прополкой и пересадкой на грядке. Много лет спустя я вспоминала ее советы, наставления. Это она научила меня любить растения и землю.
В те же годы в нашей семье появилось еще трое детей - Катя, Коля и Люба Сорокины. Они были детьми папиного близкого друга Николая Николаевича Сорокина (моего крестного отца). Он тоже был военным, и во время германской войны они друг другу поклялись, что если один из них будет убит - другой не оставит без помощи его семью.
Сорокина расстреляли красные, его жена умерла раньше. Осиротевших детей мои родители, выполняя обещание, решили взять к себе. Кто и как за ними ездил - не знаю. Но появились они, когда отца уже не было, и мы жили на Михайловской улице. Эти дети у нас прижились, вошли в семью на равных правах.
Спустя какое-то время все перебрались к Граменьке. Там уже жила тетя Маруся с Мусей и Митей. Стол у Озеровых был большой, но за обедом садились тесно - всего было нас шестнадцать человек...
Кормилась эта семья продажей
дореволюционных ценностей - в основном Граменькиных. Я хорошо помню эти совещания по вечерам, когда закрывали ставни, из комода появлялись сверкающие серьги, кольца, броши, уложенные в старинную табакерку восемнадцатого века. Бывало, Граменька плакала, прощаясь с памятной вещью, подаренной ей еще дедушкой, целовала ее...
Запуганные угрозами репрессий, выселением из дома, голодом - все сбывали за бесценок каким-то темным дельцам.
В семье не было ни одного мужчины. Никого, кто мог бы трезво глянуть вокруг.
К нам постоянно кого-то подселяли, угрожали вообще выселением всех. Приходили люди в кожаных куртках, забирали какую хотели мебель - диван кожаный, письменные столы, стулья, шкафы. На хозяев - никакого внимания - будто их и нет.
Это было время военного коммунизма.
В эти годы я от Кати отошла. Мы дружили втроем - Митя (двоюродный брат), Кука и я. Дома на четвереньках лазили под столом, под кроватями, искали что-то таинственное. Познакомились с детьми из соседских домов. У Куки появилось много подружек. Мы бесконтрольно бегали в ближнем бесхозном парке (технологическом саду), уходили и дальше. Однажды меня на улице отлупила какая-то совершенно незнакомая, чужая девчонка, заявив: «У твоих (родителей) на руках «манекур», а у моих мозоли». Другого повода - не было. Эта девочка была «классово воспитана»...
Зимой дома игры были шумные, с переворачиванием стульев и стола, прыгали по кроватям, прятались в шкаф, кувыркались на старых пыльных коврах из волчьих шкур. Старшие сестры тоже устраивали рыцарские турниры верхом на стульях и с половой щеткой вместо копья.
Неожиданно верхний этаж занял некий советский деятель по фамилии Безель. К удивлению оказалось, что он женат на бабушкиной племяннице - тете Саше.
Потом и она приехала с сыном от первого брака Колей Рубашкиным. Коля служил в Красной Армии.
Они очень помогли нашей семье - Граменька стала получать пайки А.Р.А., и мы уплетали хлеб, намазанный безвкусным кокосовым маслом. Давали какую-то одежду, у нас ее называли "Нансен" - благотворительная помощь из Европы. Перестали грозить выселением.
Еще до приезда тети Саши, Безель пригласил нас
- младших детей (Митю, Куку и меня) к себе в гости. Бедный немец! Съев угощение, мы принялись его развлекать: играли в чехарду, переворачивали стулья, бегали на четвереньках. Кука пела песенку - «Анюта пукнула слегка при виде конного полка...» и другой переулочный фольклор. Митя стоял на голове... Безель потерянно сидел на диване с застывшим ужасом на лице. Он ждал дворянских воспитанных детей, а получил уличных в самом развязном виде. Наконец, пришла мама, увела нас домой. Больше приглашений не было...
Наконец, тетя Маруся устроилась на работу - машинисткой в редакцию газеты. У нее - единственной
- был документ о том, что ее муж погиб на войне еще до революции. Ей стали выдавать пайки на детей. Появилась какая-то трещинка между ее семьей и остальными.
Мне запомнился день похорон Ленина. Было холодно, морозно. Мы играли во дворе. Под вечер завыли тревожно, заревели гудки всех многочисленных Харьковских заводов. Заплакала соседская девочка, с которой я играла на улице - сказала - «это Ленин умер!» А какой-то прохожий пробормотал: «собака сдохла - щенки воют!» Кто такой Ленин, я не знала, хотя песенки и анекдоты - Ленин-Троцкий - постоянно слышались всюду.
Начинался НЭП. Поменялись деньги, исчезли миллионы и миллиарды, появился червонец и рубли. Открылись частные лавочки, магазины...
По дворам стали ходить татары - «старые вэщи покупаэм», появились шарманщики, приходили и с «Петрушкой». Старик с бандурой пел про Морозенка. Выкинули из комнат печки-буржуйки. Загорелись электрические лампочки...
Бабушка Граменька - самая разумная из всех - первая нашла себе работу: стала вязать для магазина детские капоры и вошедшие в моду вязаные бюстгальтеры. Вслед за ней нашли применение своим знаниям и другие - вышивали, рисовали, делала кукол для разных предпринимателей.
Тетя Шура стала брать заказы на пошивку женских туфель. Наш очень умный и предусмотрительный дедушка Озеров, видимо, понимал, что в России должны произойти социальные перемены (он умер в 1905 году). Своих незамужних дочерей он уговорил учиться какому-то ремеслу. Тетя Катя научалась делать дамские шляпы (но у нее это дело как-то не пошло), а тетя Шура - башмаки. У нее был набор вещей, необходимых для производства: колодки, сапожный нож, молоток, доска и другое. Туфли она делала на веревочной подошве - недорогие, легкие, удобные они имели спрос. Тогда распространились «деревяшки», а ее были лучше.
Заказчицы шли одна за другой.
В Пассаже открылся магазин мод. Его хозяин выписывал из-за границы журнал. В устаревших номерах нужно было подделывать год выпуска, стоявший на обложке. С этим хорошо справлялась мама. В магазине журнал смотрели новые дамы - «нэпманши», желавшие одеваться модно. Они выбирали образцы платьев, заказывали выкопировку для портнихи. Копировать нужно было срочно. Тетки и мама получили заработок. Кроме того, рисовали узоры детских ковриков для вышивки аппликацией. Иногда и вышивали их. Узоры часто придумывали сами. Прославилась Кука, придумавшая узор «Кошкина школа», ставший необыкновенно популярным.
Старшие сестры и тетя Катя работали еще и на магазин игрушек.
Школа для нас была закрыта (из-за происхождения). Наши родители - не верили в установившуюся власть. Им все казалось, что вернется прошлая жизнь. А мы росли безалаберно и бездумно. Нас научили правильно сидеть за столом, держать нож и вилку, спрашивать позволения встать из-за стола в конце обеда...
Граменька очень хотела научить нас французскому языку, который был как бы вторым после русского в доме. Все взрослые и сестра Катя говорили по-французски свободно. А мы отлынивали, удирали от Грамы, ленились. Умения преподавать Грама была лишена. Мы со скукой повторяли французские глаголы «быть» и «иметь» - не знали, как их применить в разговоре. Да и ленивы мы были.
Когда позже я стала с Граминой помощью читать Историю Франции для детей - мне стало интересно. До сих пор помню я и друидов и Шарлемань, и Жанну д'Арк, и «рыцарей без страха и упрека». Потом я уже без Грамы пыталась читать какие-то французские повести, но без словаря ничего не понимала и это занятие оставила.
Хотя семья и уменьшилась (уехали к родным Сорокины), но все же оставалась большой (12 человек). Кухней командовала тетя Шура. У нее была кули¬нарная книга Молоховец, она была хорошей хозяйкой. На базар вместе с ней ходили и мы с Кукой, несли кошелку, получали поощрение в виде леденцов на палочке. Покупали чаще всего «кости для собак» - так значилось в прейскуранте. Из них варили борщ или суп в огромной кастрюле «Матрене» (посторонние прини¬мали ее за выварку). На второе - макароны или каша.
Все менялось на Рождество, Новый год и, конечно, на Пасху. Еще на Страстной неделе в переулке хозяйки устанавливали строгую очередь к единственной русской печке - печь куличи. Когда подходил наш срок, священнодействовали тетя Шура и Даша. Ставили опару, ночью вставали - месить тесто, волновались, совещались, готовили формы. Очень важно было, какова мука - крупчатка ли!
Конечно, и мы трое были вовлечены в эти дела. Растирали с сахаром желтки, перебирали изюм, были у тетки под рукой - сбегать, принести. Нарушали пост, упрекали за это друг друга. Вылизывали освободившуюся посуду. Дел у нас тоже было много.
Ночью вернувшихся от заутрени ждал накрытый стол: куличи, сырная пасха, крашеные яйца, ветчина, жареная курица или утка. Много всего. В этот день обед не варили. Ели, кто когда хочет. Приходили гости на второй день.
На Новый год стол был другой. Считалось: что
будет на столе в 12 часов ночи, то такая же еда
появится и в году. Хлеб ставили белый и черный,
украшали его искусственными (еще
дореволюционными) цветами. Мясо, рыба, овощи, фрукты, каши, обязательно мёд, всего и не вспомню.
А под Рождество варили кутью, взвар из сухих фруктов, сыту (мед, разведенный водой). В пшеничной кутье - растертый мак и орехи, могла быть и рыба - все постное. Граменька в этот день постилась, не ела ничего до первой звезды. В сочельник у детей тоже хватало дел. Наряжали елку («съедобную») с конфетами, золочеными орехами, пряниками, елочными игрушками. Разбирали ее на третий день Рождества.
Долгое время мы верили, что вернется отец. По вечерам мама садилась в, кресло, а мы с Кукой у нее «под крылышками» - под теплым пледом. Мама рассказывала нам сказки своего сочинения, потом историю про каких-то итальянских детей - тоже ею придуманных. Главная тема была всюду одна - возвращение издалека в семью...
И вот маме передали, что кто-то из добровольцев вернулся и что-то знает о нашем отце. Мама пошла туда в тот же день.
-Да, да - подтвердила жена вернувшегося (его не было дома), - муж видел, как его хоронили, и записал номер могилы.
Жизнь потеряла для мамы смысл. Она помнила, что он ушел, послушавшись ее. По утрам она долго лежала в кровати, укрывшись с головой. Думая о чем-то своем.
В нашу жизнь мама не вмешивалась, считая, что дети во время ссоры сами во всем разберутся. Нас, девочек, не приучали к домашним делам. Подмести пол? Вытереть пыль? Застелить утром кровать? Даже просто умыться утром, причесаться? - все это было не обязательно.
Единственный, кто журил нас за неаккуратность, была Баба-Няня, но ее мы не слушались. Домашние дела старались свалить друг на друга. Ссорились, дрались, высмеивали наружность. Катя была еще добрее, а Лида с самого раннего детства не любила меня. Перед моим рождением умер наш брат. Пока он болел, мама все внимание отдавала ему. А когда родилась я, мамины заботы перешли на младшую. Трехлетняя Лида снова осталась в стороне. Она не упускала случая, чтобы выместить на мне свою обиду, вероятно, даже не понимая причины своей ненависти. Лида старалась уязвить меня самым обидным образом - вспоминала и записку к Васе, выдумывала всякие небылицы. Я взрывалась, лезла в драку и, конечно, получала затрещины одну за другой. Начитавшись книг, я жаждала справедливости и благородства, но сама проявить их не могла, не умела... Это я гораздо позже поняла, а тогда заводилась сразу...
Нам нужен был умный и добрый наставник. Его не было, мы остались безотцовщиной.
Взрослые - мама, тетки, бабушка - не ссорились никогда. Никаких «шпилек», обид и в помине не было... Ссорились Баба-Няня и Тусенька - ее сестра. Ссорились весьма шумно, с криками, упреками, враньем... Я была уверена, что виной этому их недворянское происхождение. Но нам происхождение ничуть не мешало безобразно вести себя.
В нашей общей семье большое место занимала Церковь. Именно церковь, а не вера. Верила искренне Граменька. Тетки и мама несли свой житейский крест безропотно, а для нас, детей важнее были обряды, внешние правила, красота православной службы.
Религия тогда упорно преследовалась. Закрывали, взрывали, разрушали церкви, даже самые красивые, старинные. Преследовали духовенство. Произошел раскол внутри православной церкви.
Появились так называемые «обновленцы» - противники репрессированного патриарха Тихона.
«Обновление» состояло в том, что священники этой ветви прославляли советскую власть, вне службы носили гражданскую одежду, им разрешалось разводиться с женой, брить бороду и т.д.
Городские власти отдавали им лучшие церкви, из еще не разрушенных. Они должны были изображать отделение церкви от государства, провозглашенное еще в феврале 1917 года.
Нечего и говорить, что наша семья, как и многие, была за тихоновцев. Мы ходили очень далеко (за рыбный базар) в единственную маленькую старинную церковь, где служили четыре архиерея - тихоновца.
По воскресеньям - к обедне, на Страстной неделе - говели. Постились Великим постом, но не строго, знали молитвы и в лицо священнослужителей.
Читая все подряд, я в те дни, когда говела, брала "Жития святых", читала о мучениках, об их несгибаемой вере. Один случай сильно смутил меня. В комнате был киот со многими иконами в блестящих ризах. Ожидали какую-то комиссию. Боясь, что комиссии не понравится открытая религиозность семьи, мама иконы убрала, а в киот поставила книги с золотыми корешками - будто так и было. (Кто-то из комиссии приходил раньше).
Что-то надорвалось у меня в душе. Как? Так просто отказаться от Бога? Вместо страшных пыток и мучений, ради какой-то мелочи? Я плакала, злилась, но маме не сказала, как ранила меня эта хитрость. Конечно, мамина вера была глубже и умней, но я этого не понимала, видела другое - измену.
Среди Кукиных подруг ближе всех к нам оказалась девочка Ира Роэр. Мы часто играли втроем. Осенью Ира поступила учиться к учительнице (школа для Иры также как и для нас, была недоступна по соц. происхождению). Нас мама старалась учить сама (чему-нибудь и как-нибудь) - грамоте, арифметике, географии... Это были случайные уроки. Всерьез я к ним не относилась.
Учительнице надо было платить, и все же решили, чтобы я к ней поступила. Вероятно, это был самый значительный период в моей жизни, когда я училась у Веры Евгеньевны.
Приняла она меня условно - если смогу догнать тех, кто поступил раньше. Жила Вера Евгеньевна в небольшом особняке, недалеко. Мы занимались в светлой комнате с дверью на балкон и в маленький сад. Учеников было человек семь или восемь. Сидели вокруг круглого стола. Я пришла в середине учебного года, все ученики были знакомы между собой, а я новая и чужая.
Первый мой урок - русский язык, переложение рассказа «Самум в пустыне».
Прослушав текст, я начала писать переложение сразу, без заглавия. Ира глянула мне через плечо и сделала гримасу - мол, очень плохо. С перепугу я криво написала вверху текста заглавие я поняла, что «горю»...
Но на другой день Вера Евгеньевна принесла наши тетради и, к моему восторгу, объявила, что лучше всех написала новая девочка и по содержанию и по грамотности.
Начался мой взлет, я училась только на «отлично» («превосходно» ставила В.Е.). Мне легко давалось все - арифметика, грамматика, история, география. Впрочем, школьная программа тех лет была весьма убогая.
По-прежнему не прекращалась связь с покинутой нами деревней. Приезжали мужики, у нас во дворе выпрягали лошадей, ставили телеги. Ночевали в доме. Привозили гостинцы - подсолнухи (семечки), сала. Разговаривали уважительно, особенно с Граменькой.
Помню такой случай. Приехал наш хуторянский мужик Иван Зиновеевич (когда-то еще у дедушки он был дворником).
Со своей постоянной присказкой «так что» говорил вокруг да около, пока выяснилось, что он просит дать ему документ на якобы давно проданную землю, которую он уже освоил и засеял после революции. Как видно, в селе еще полагали, что старое время может вернуться. Граменька ему такой документ написала, и он уехал довольный.
Может быть, через него или как-то иначе мама договорилась о том, чтобы взять у хуторян в аренду на лето наш сад, который теперь оказался на территории хуторян. Кажется, для этого были проданы мамины серьги из немногих оставшихся у нее ценностей.
Тогда сельсовета в нашей деревне не было, все вопросы решал сход, т.е. общее собрание хозяев-хуторян. Сход охотно пошел маме навстречу. Среди крестьян, давно когда-то крепостных, к своим бывшим барам осталось доброе, уважительное отношение. Мы были не какие-то чужие горожане, а свои, кровно связанные старинными связями.
Дом, в котором мы когда-то жили, в революцию сожгли, хозяйственные постройки во дворе разрушили.
Сад (кажется, 10 десятин земли) расположенный в полутора верстах от села, был дедушкой дан маме в приданое (вернее была дана земля - много ее). Мама сама планировала сад, руководила посадками. Это было любимое мамино детище. Природу она всегда любила, растения, выращенные своими руками - тем более. С садом связано было много воспоминаний и счастливых ее дней. За прошедшие годы - молодой сад окреп, вырос, стал хорошо плодоносить. Заранее мама договорилась с бывшей горничной Фросей, что мы будем жить у нее.
И вот мы отправились. Ехали на телегах, везли с собой козу Зоську, которою мама недавно купила, а мы пасли ее в Техноложке по очереди.
Путешествие, хоть и не далекое (от Харькова до Бессоновки около 70 верст), всех утомило. Мы - дети -большую часть пути бежали пешком, рвали полевые цветы, играли в догонялки, и к вечеру, когда приехали, очень устали. Когда вошли в простую Фросину хату - Кука подняла рев. Она ни за что не хотела ложиться спать, ей не понравился низкий потолок в хате. Кое-как ее мама уговорила.
А утром отправились в сад. Все было, как у Бунина - и шмели, и трава и колосья... и счастье.
В саду я сразу, одна, побежала к пруду. Солнце, еще невысокое, освещало тихую, заросшую ряской воду. Тишина, покой, красота оглушили меня. Счастье видеть, чувствовать свою какую-то причастность к этой гармонии. Трудно описать, но я знаю, что это было счастье, настоящее, неповторимое...
Много позже на вопрос - была ли я счастлива когда-нибудь - я внутри себя знала, что ДА. И вспоминала это утро...
В саду мы проводили весь день до вечера, ночевать возвращались к Фросе. На костре мама варила какую-то еду, доили козу, лазили по деревьям, а, главным образом, купались в пруду. На глубоком месте - у плотины - Катя и Лида, а мы с Кукой ближе к камышам, где мелко.
Пруд делил сад на две части - верхний с липовой аллеей, яблонями, и другими деревьями, окружавшими его, и нижний с пирамидальными тополями, молодыми березами, грецкими орехами и развалинами дома. Вокруг развалин, на некотором расстоянии полукругом стеной стоял непроходимый шиповник, в который превратились когда-то посаженные мамой розы. Газон с маргаритками, кое-где еще живые флоксы и другие цветы, все одичалое, неухоженное... Множество птиц и на пруду и на деревьях - горлинки, иволги, болотные курочки, кобчики, скворцы - кого там только не было! Щебет, свист - весь день.
У нас с Кукой было свое любимое дерево, по которому мы вечно лазили, Кука ловко, а я неуклюже...
Потом пришло нам в головы построить себе (нам с Кукой) домик. Там, где были когда-то дворовые постройки, лежали развалины - кучи кирпича и разных обломков. Мы натаскали их на ровную площадку, окруженную колючим терновником. (Раньше там был птичий двор). Домик вышел маленький, мы только по одной могли в него залезать. Я тогда начиталась рассказов Сэтон-Томпсона, сделала песчаную площадку перед домиком, чтобы узнать по следам - какие звери и птицы станут приходить, клала приманку. Кука рисовала следы тайно от меня. Потом ее хитрость выяснилась, и мы обе дружно хохотали.
Бывали мы и в Бессоновке. Там дом остался, но в нем были выломаны окна и двери. В зале, где мы с Кукой под Граменькину музыку танцевали «вальс-кружиться» и Катя пугала меня волком, - выломаны полы... Грустно... Больше в усадьбе не были, ходили только в церковь по праздникам святить яблоки, на Маковея - мак.
Было две церкви - большая, общая, в ней служили, как и всюду. И маленькая над склепом, где похоронены Озеровы и их родня.
Однажды мама заказала панихиду, мы стояли в маленькой церкви со свечами в руках, и я читала на стенах имена и фамилии тех, кто жил когда-то и был здесь похоронен. Имен много было: и дедушка наш, и его братья - Озеровы и Батюшковы, и еще не помню кто, а последняя самая свежая надпись - Алексей Рагозин - мой умерший брат.
В свое время все разорили - снесли обе церкви.
Осенью возвращались в Харьков, и всю зиму считали дни до весны, чтобы снова вернуться в сад.
Митя с нами мало ездил. Он ходил в школу, потом увлекся Зоопарком. Там его признали, появилась друзья, он работал со зверьем и даже однажды ездил в Асканию-Нова за какими-то птицами, Конечно, не один, а с сотрудниками Зоопарка. Гордился тем, что в Аскании проехался на верблюде.
Из зоопарка он приносил домой разных зверей и птиц. То волченка, то лисенка, то белку, ... Но в нашем дворе они плохо приживались. Волк стал душить тети Шуриных породистых кур, его пришлось привязать, и по ночам он устраивал душераздирающие концерты. Потом заболел чумкой и умер. Лисенок подкопался под стену сарая, где Митя его держал, и удрал. Белка жила дольше, но глубоко прокусила кому-то из девочек руку, просунутую в клетку. А пес Майкл народил щенков, оказавшись Майкой. Она жила долго, принося Митиной маме немало огорчений.
С нами Митя продолжал дружить, особенно с Лидой. Изображал восточные танцы с припевом «Для кого я создана - для этого кинжала. Аштили-даштили» - очень смешно.
Митя свободное время проводил у нас.
Муся уже начала интересоваться кавалерами и кокетничала с друзьями Коли Рубашкина.
Три года ездили мы на Хутор, и наш сад постепенно менялся. Если в первый год сами, с помощью друзей, собрали урожай, и Лида с кем-то из деревни ездила на возу по степным селам с призывом «Яблук, яблук!» и меняли ведро яблок на ведро пшеницы, то на второй год, хуторяне весь сад в аренду не дали. Вырубили аллеи и другие большие деревья, яблоки осенью делили. Появились сторожа. А мы стали больше общаться со своими деревенскими сверстницами.
Деревенские подружки наши знали множество игр. Играли, и в «Коршуна», и в «Черта с рогами, с горячими пирогами», и в «Пояс» и в «Кольцо», и в хитрого кота, который отвлекает хозяйку от крынки с вершками. Пели игровые песни - «Ходит кума по бору» и другие. Конечно, играли в прятки и догонялки.
На Ивана-Купала наряжали «Маринку» молодую березку, украшенную бусами и лентами, с куклой, привязанной к стволу. Носили ее по дворам, пели - «Маринка, де ты була?» и т.д., получали гостинцы. Вечером «Маринку» следовало утопить.
Старшие ночью прыгали через костер, днем обливали друг друга водой...
Изуродованный сад превратился в заросли кустов, выросших на порубках, но все равно мы любили его и не ленились ежедневно ходить почти две
версты туда и столько же обратно.
Шли широким шляхом через хлебное поле. Ветер наклонял еще бледные колосья, волнами уходя вдаль. Потом издали появлялись два темных пятна на горизонте - верхушки деревьев сада. Тогда сворачивали на боковую тропинку, и колосья на ходу щекотали босые ноги.
Ходить вообще приходилось много. Из Харькова поездом доезжали до разъезда «Толоконное», а оттуда шесть верст пешком. Всякое бывало на этом пути.
Население Хутора по-прежнему относилось очень доброжелательно. Нас всей семьей зазывали в гости, особенно в праздники. Угощали, кормили до отвала, давали гостинцы с собой. И не только наши бывшие работники, но и другие крестьяне. Надо сказать, что и мама была с ними тактична. Войдя в хату и узнав там свои вещи (зеркало-трельяж, занавески, посуду и другие), уволоченные из нашего дама во время «грабижки», она и виду не подавала, что узнает их. И нам не позволяла «узнавать».
Её деликатность на баб действовала сильнее, чем попреки или негодование. Ведь мы стали очень бедными по сравнению с селянами. «Знали кошки, чье сало съели».
В этой черноземной местности население было зажиточным. Во всех дворах скот - лошади, коровы, овцы, свиньи, птица. Был только один бедняк - цыган Брында - то ли придурковатый, то ли чудак. Над ним потешались. У каждого в своей усадьбе огород, конопля и другое. Пашня - общая. Ежегодно осенью, перед севом озимых, земля делилась. Кому, где и сколько - решал сход. Конечно, в эти дни было много шума, крика, обид. Были и более богатые мужики, имевшие свою землю (как Иван Зиновеевич).
Село быстро росло. Появились новые дома. Для них и вырубали наш сад, тащили с развалин нашей усадьбы кирпичи и камень.
Старшие сестры - Катя и Лида стали помогать в поле Фросе и другим знакомым.
Сход предложил маме дать участок под усадьбу в селе, чтобы вообще тут поселиться. Мама колебалась. Катя с Лидой - тоже. Но все-таки от этой затеи отказались. Поняли, что без мужчин в семье строить жизнь в деревне - невозможно. Да и детям следует дать образование.
Времена опять менялись. Что-то происходило в стране и в мире, чего мы не понимали. Катя хотела было записаться в Комсомол, к неудовольствию мамы, но ее не приняли... Недоброжелательное отношение к интеллигенции (к спецам) усиливалось, завершившись кровавым Шахтинским делом. Наш Хутор отходил в прошлое.
Тогда мама решила снять на лето комнату в ближайшей деревне. Выбор пал на Мохначи, село вблизи г. Чугуева, где был сосновый лес, река, там мы были обычные дачники. Относились к нам местные жители только с желанием чем-то поживиться, недоброжелательно. Какой-то старик однажды выгнал Куку хворостиной из ручья, где она купалась. Мы к такому отношению не привыкли. К тому же жителями вМохначах были - «кацапы», их язык казался неприятным. Жизнь там к тому же была дорогой, и больше туда не ездили.
И тут однажды мама встретила на базаре свою родственницу Ольгу Даниловну Доррер. Революция потрепала ее страшно, и теперь она жила у своей сестры Бич-Лубенской, вблизи Харькова. Звала приехать. У Ольги Даниловны тоже было четверо детей нашего возраста - два мальчика и две девочки.
Катя охотно с ней поехала. Вернулась она в полном восторге. Деревенская, любимая ею жизнь у Бич-Лубенских сочеталась с увлечением поэзией, литературным творчеством и дореволюционным прошлым.
В то же лето вместе с Катей туда отправилась и я. Было ли это ошибкой в моей жизни?
Бич-Лубенский хутор - уникальное соединение самых различных людей и судеб. Его бывший хозяин -украинский литератор Бич-Лубенский Константин, переведший на украинский язык Энеиду - не так, как Котляревский, а вполне серьезно и полностью - давно умер. Осталась - его жена Анна Даниловна (тетя Нина) и пятеро дочерей. Наиболее экстравагантно судьба сложилась у одной из них - Елены Константиновны.
Увлечение романом Дюма перешло в странность, граничащую с ненормальностью. Она хотела быть мужчиной. Сначала они с сестрой играли в мушкетеров. Имя Атос (с ударением на первой букве) заменило имя Лёля. Дальше - больше. Они обе ходили только в мужской одежде. Каким образом Атосу удалось под видом мужчины (молодого парня) побывать в Персии - не знаю. Кажется, на обратном пути ее задержали на границе. Вернувшись домой, она жила как бы на особом, привилегированном положении.
Когда я туда приехала, меня все поразило. Участок на небольшой возвышенности, какой-то скучный, почти без зелени. Ни пруда, ни реки. Даже колодца не было. Воду брали из криницы на лугу под горой.
Одноэтажный дом, довольно большой, какой-то нелепый. Вдоль всего фасада шла застекленная галерея с входом в дом. Она кончалась дверью в большой просторный хлев. Там стояли коровы и лошади.
В комнатах вдоль стен сделаны высокие закрома с разным зерном. Они наглухо закрывались досками, а сверху постланы постели. Там спали. Настоящих кроватей было всего две или три.
Можно было подумать, что такое количество зерна в доме обязательно привлечет мышей. Но их не было.
Каждый из одиннадцати человек, живущих в доме, имел свою кошку, За обедом кошки сидели на коленях у своих хозяев, интересуясь содержимым тарелок...
Жили в этом доме: Бич-Лубенские - тетя Нина, ее дочери; Маруся - (старая дева) официальная владелица усадьбы и земли, Наташа (вдова) с дочкой Валей - моей ровесницей, Катя (под названием Максим) и Атос.
Дорреры: Ольга Даниловна (тетя Оля) и ее дети - старшая Катя (Роза) Женя и Леша - мальчики, и Таня -моих лет. У всех были двойные и тройные имена и прозвища, так как всегда во что-то играли.
Дорреры появились у Бичей после революции, спасаясь от репрессий, в которых погиб глава семьи.
Они взяли на свои плечи все основные тяготы земледелия. Мальчики, тогда еще подростки, научились пахать, сеять, косить, скирдовать, ухаживать за скотом.
Девочки с матерью пололи, сажали, вязали снопы, гребли сено, делали другие крестьянские работы.
Тетя Нина вела кухню - еды варить надо было много. Она же заведовала молоком, перегоняла на сепараторе. Сливки продавали в городе, куда ездила Маруся и с ней иногда тетя Оля.
Хозяином - распорядителем работ был Максим (т.е. Катя Бич-Лубенская в мужской одежде). Назвать ее, или там более Атоса, в женском роде - ты была, ты хотела - не смела даже их родная мать - это воспринималось как оскорбление - разражался скандал...
В те годы распространились сокращенные названия: - совхоз, исполком и т.д. Свой хутор Бичи тоже переименовали, стали называть его «Хукормуш» (Хутор Королевских Мушкетеров).
Хукормуш свалился мне на голову, как обвал. Меня приняли на равных. Я тоже писала (плохие) стихи, не отказывалась работать в поле и дурачиться по вечерам и в воскресенье - была своя.
После домашних ссор и Лидиных оскорблений, обид и насмешек - здесь я как будто нашла себя.
От работы мы, конечно, уставали, но все равно вечером после ужина и в воскресенье дурачились, выдумывали всякие забавы. От всех трудов был освобожден только один человек - Атос.
Атос был как бы закваской в духовной жизни молодежи. Сочинял и ставил спектакли, танцы. Придумывал из ничего костюмы, грим, руководил нашим хором, когда пели. Сам пел под бандуру...
После нашей умеренно интеллигентной («бывшей дворянской») семьи все казалось новым. У нас любимым поэтам был А.К.Толстой, его сатира, лирика, особенно на темы Древней Руси. Нам нравился «Князь Серебряный». Охотно читали «Соборян» Лескова, его же хроники. Лида увлекалась трилогией Сенкевича. Читали много, но поверхностно.
А тут все было иначе. Новые имена - Бальмонт, Блок, Есенин, другие поэты... Неожиданные для меня ритмы, образы, язык - удивляли и радовали новизной. Цитаты из Илиады, античной мифологии (дань интересам покойного Бич-Лубенского) - все вплеталась в повседневную жизнь, в разговоры при прополке огорода или за столом.
Выдуманные Атосом спектакли редко доводились до конца, но мы старались «войти в образ», называли друг друга именами по роли.
Кроме хорошего, было там немало и странного. Проповедовалось (Атосом?) непонятно что пуританство? аскетизм?
Во всяком случае, о любви, не дай Бог, о влюбленности в своей жизни, а не в литературе, молодежь не смела и заикаться. Все объявлялось гадостью.
И наряду с этим - интерес к грязным анекдотам, распущенность языка. Нецензурные слова, слегка измененные, точно прикрытые прозрачной пленкой, какие-то блатные словечки, намеки - все поражало и, по молодости лет, казалось смелым. Хотя и понятно было, что домой нести это нельзя...
Все двусмысленности шли, видимо тоже от Атоса, от того, кто мог так задушевно петь о разлуке с любимым...
В тот год мне минуло тринадцать лет. Я очень изменилась и душой и внешне. Меня на хуторе уговорили обрезать косы. Это с огорчением заметила Вера Евгеньевна, когда осенью я явилась к ней.
- Боже!- оказала она, - уезжал хрупкий ребенок, а вернулась взрослая, сформировавшаяся женщина (баба). А я и внутренне стала другой.
Зимой Атос подолгу гостил в городе у своих друзей. В те годы в Харькове было еще много интеллигенции, люди общались между собой - по интересам. Во многих домах ставали домашние спектакли - вернее, сценки. Изображали кино - оно тогда было еще немым. Самые дурацкие, смешные сюжеты играли молча (как в кино). Это добавляло комичности. Глупейшая драма, когда отец узнает по почерку, похищенную из колыбели дочь, какие-то корсары, вельможи в изображении знакомых - пародии на украинский язык, действительно были смешны. Играли современного «Евгения Онегина», где мать Татьяны и няня варят варенье на примусе и поют - «Привычка свыше нам дана… », и Татьяна оказывалась аспиранткой Вуза. Онегин уж не помню кем - кажется, профессором.
Очень популярны стали шарады. Атос режиссер, костюмер, был желанным гостем. Часто на «спектакли» он брал с собой и нас с Катей.
Бывал Атос и у нас в доме. На Озеровской половине не появлялся, так как Граменька подчеркнуто звала его Лелей. А в Катиной комнате, где стояло старое пианино-клавесин, бывали неповторимые вечера. Атос пел и сам себе аккомпанировал...
В молодости, когда «он» воспитывался в Институте Благородных Девиц - учителя пения обратили внимание на ее меццо-сопрано прекрасного тембра и неповторимую выразительность голоса. В Харькове Атос часто бывал у своей бывшей учительницы пения. Разучивал новые вещи, улучшал старые, упражнялся, кое-что сочинял сам.
В Катиной полутемной комнате, освещенной только огоньком лампады мы все (кроме Куки, у нее была своя жизнь) собирались на тесном диване. Только Митя, со своими длинными ногами, громоздился на маленький комод «буль». И мы весь вечер слушали, как зачарованные...
Огромный репертуар - от Глинки до Прокофьева включительно, задушевность глубочайшая, порой до звеневших в голосе слез в «Элегии Яковлева». Что-то глубоко личное, сквозило и во многих других вещах.
Это пение возвышало душу, проникало в самые глубины ее, о которых не подозреваешь. Навсегда остается память и благодарность за эти мгновения. Так задушевно Атос пел только у нас.
Каждое лето, бывая в Хукормуше, я поняла, что все Дорреры были очень разные. Катя и Женя
тяготились деревенской жизнью, а Лешу деревня устраивала. Он охотно ездил на мельницу, общался с деревенскими, разбирался в вопросах земледелия, становился авторитетом в этих делах, в скотоводстве.
Из девочек ближе мне была Таня - спокойная, положительная.
Валя Кузнецова - бойкая, кокетливая, веселая - старалась быть на виду, заслужить похвалу, одобрение. А у меня не было и с ними - «души на распашку». Какое-то очень глубинное «Я» пряталось ото всех.
Примерно в эти же годы на Хукормуше усилился интерес к потустороннему миру. Зимой через круглый столик вызывали духов. Духи сообщали разные сведения, в основном о прошлом, легче всего общался с потусторонним миром Алексей. В нем было что-то замкнутое в себе, непонятное другим. Зимой Леша писал сочинения с героическим содержанием и персонажами из загробного мира. Любимым его героем надолго становится Евпатий Коловрат - известный по летописи мститель татарам за разорение родного его города Рязани... Еще его героем был Вальгер из «Крестоносцев» Сенкевича. Когда кончались летние работы, писали прозу все Хукормушцы, до меня доходили только отголоски этого.
Моя сестра Катя через Биржу труда поступила на работу в Университетскую библиотеку. Устроиться на службу было уже очень трудно. Помогла знакомая, работавшая там. Под разными предлогами она отказывала приходившим с направлением от Биржи, пока не пришла Катя с такой же бумажкой.
Удивительно, но живя всего в 20 верстах от города (мы ходили туда пешком), младшие Хукормушцы никогда не бывали ни в опере, ни на концертах или на выставках.
Мои сестры всегда были в курсе - кто будет петь Ленского в «Евгении Онегине», Мефистофеля в «Фаусте». Имена Паторжинского, Литвиненко-Вельгемут, Лемешева - не сходили с языка. Обсуждались хитрости, при помощи которых Лида, Муся, Люба пробирались на галерку или доставали билеты в партер. Нам с Кукой тоже удавалось бывать там. Помню «Лебединое озеро», «Спящую красавицу». Харьков был тогда столицей Украины, и театр этому соответствовал. Во время гастролей Московского театра мама сама взяла нам всем билеты на «Царя Федора Иоанновича».
В украинский театр не ходили, но знали, что там работал Лесь Курбас с модными новациями.
Мне помнится, что главной причиной того, что молодые хукормушцы не бывали в театре и даже в кино, было отсутствие приличной одежды у детей. Мальчики ходили в грубых, растоптанных сапогах или босиком, в рабочей одежде. Девочки - в платьях, перешитых из старья.
Деньги, вырученные от продажи сливок и другие доходы, шли на улучшение хозяйства - покупали породистых телок, семена, еще что-то.
Летом иногда Атос приглашал на хутор кого-нибудь из своих харьковских друзей - свою учительницу пения (ее внук учился вместе со мной) подышать свежим деревенским воздухом, принять участие в развлечениях (к работе их не привлекали).
Так появился там и Владимир Щировский, признанный среди атосовых друзей поэт - человек сугубо городской. Он еще и кокетничал своим незнанием деревни. Атос объяснял. Известность получила Володина фраза «Атос, наденьте меня на мерина!». А мы, девчонки, без чужой помощи взваливались животом на лошадь и, выправившись, скакали к водопою. Конечно, между собой мы над Володей смеялись неодобрительно. Еще тогда в конце лета лепили кизяки. Занятие не ахти какое приятное, но необходимое для топки зимой. И тут Атос (который сам не принимал, конечно, участия в этой работе), - объяснял, как, что и почему. Также известны стали Володины слова «и слушала задумчиво луна - различье тонкое навоза и г...... Зимой вместе с Атосом, Володя иногда приходил к нам в гости.
Как-то так получилось, что я стала плохо учиться. Перестала готовить уроки - все мои мысли и желания были направлены к Хукормушу. А там мои сверстницы Taня и Валя в школу не ходили, их чему-то учили дома.
Школьная программа становилась сложней, серьезней. Пошли алгебра, геометрия, физика. Вера Евгеньевна себе оставила литературу и еще кое-что, а математику взяла другая учительница - молодая недоброжелательная ко мне еврейка.
С удивлением на меня стали смотреть другие ученики, привыкшие к моему лидерству. Я пропускала уроки, отставала из-за этого. Потом вдруг догоню, решу какую-то задачу и снова не являюсь.
Да и у нас в доме обстановка менялась. Умерла разбитая параличом Баба-Няня. Одну из комнат захватила весьма нахальная баба. Стало теснее. Решать задачи при общем шуме, за общим столом не хотелось. Что-то резнуло меня по сердцу, когда после долгих напоминаний я кое-как написала характеристику Ленского. Очень огорчилась Вера Евгеньевна.
А у Бич-Лубенских начались серьезные события. Развивались они постепенно. Напротив усадьбы Хукормуша за лугом находилось село. Отношения с ним всегда держались на уровне дипломатических. Похоже, что это было уже объединение типа артели. (Такие поселки возникали и возле Бессоновки, их так и звали «артель»). До колхозов еще не доходило, но...
Столкновения начались из-за земли. Артельщики стали запахивать Бич-Лубенскую землю (у них уже был трактор). Кулаками Бичей объявить нельзя - все знали, что батраков нет - работают сами.
Затем, ночью кто-то стал лазить по чердаку в сарае и в доме. Установили хукормушцы сигнализацию - протянули шнуры со звонками, и в первый же вечер при полном аврале выяснялось, что звонят кошки. А накануне были слышны совсем не кошачьи шаги. Беспокоились собаки.
Стал погибать скот. Когда пришлось прирезать внезапно заболевшую корову, возвращавшуюся с пастбища (самую лучшую, породистую), нашли засунутые ей глубоко в ухо стекла от разбитой бутылки...Возможно, артельские хлопцы развлекались за счет соседей, не исключено, что могла быть и соответствующая «установка».
На все претензии соседи ссылались на то, что неподалеку где-то стоит цыганский табор - это их рук дело.
Стали по ночам в сарае дежурить: мальчики - по одному, остальные по двое-трое. Повесили там фонарь. Происходило все это в 28-м году, мальчики были уже взрослые. И тут не обходилось без смеха и легенд вроде таких: Маруся и Наташа (общее их название было - «женщины») - на дежурстве, вооруженные щепками для растопки печки, смело бросались на грозных цыган и т.д.
Как и раньше, на зимние каникулы я поехала туда. Дежурили мы с вечера втроем - Таня, Валя и я. Вернувшись в дом, спать еще не хотели, стали играть в карты. В сарай пошел дежурить Алексей.
В щелку потолка (на чердаке было сено, доски лежали неплотно) он заметал чей-то глаз, смотревший вниз. Молча пройдя мимо него, на обратном пути, Леша подпрыгнул, ухватился одной рукой за доску потолка, а другой с силой ударил ножом вверх, в щель, где кто-то лежал. На ноже остался след крови.
Что поднялось в доме - описать невозможно. Атос и Евгений рвались на чердак, их не пускали - неизвестно, сколько там бандитов, жив ли пораненный цыган. Что могут предпринять и т.д.
Телефона, конечно, не было, связи никакой ни с кем... Утром в наружной дверце на сеновал стали видны кровавые отпечатки ладоней, снег под сараем в этой месте окрашен каплями крови.
Тут уж запрягли лошадь и поехали за милицией. Милиционеры отнеслись к происшедшему весьма спокойно. Искать по следам, откуда и куда ушел раненый - не стали. Написали протокол и отбыли. Посоветовали завести новую сторожевую собаку.
Продолжались слухи о цыганах. Кто-то из Лешиных деревенских знакомых якобы видел, как хоронили цыгана - убитого Алексеем. «Духи» сказали, что цыгане поклялись отомстить. Этому верили. Лешу никуда из дому не пускали.
Было похоже на какой-то групповой психоз или гипноз...
В сельсовете вспомнили, что летом Бичи нанимали деревенского мальчика - пасти скот... Намекали о наемных работниках, эксплуатации... Стало понятно - их выживают. К счастью до «классического» раскулачивания тогда еще не доходило.
Кто-то из городских харьковских друзей посоветовал обратиться в Бюро по переселению - оно тогда еще существовало. Так и сделали. Но куда проситься? Сибирь большая. Вспомнили, что самые красивые «романтические» места - это Горный Алтай и взяли направление туда. Наивные люди - они не знали, что раскулачивание прокатится по всей стране.
Психоз страха перед фантастическими цыганами дошел до того, что, когда весной они поехали, духи предупреждали, что «цыгане» специально едут тем же поездом, чтобы мстить.
Известно, что и в Сибири «духи» продолжали предупреждать Алексея о «преследовании» цыган...
Той же зимой страшное горе обрушились и на наш дом. Скоропостижно умер от скарлатины Митя...
В начале двадцатых годов скарлатиной болели мы все, он тогда был вместе с нами и не заразился, не болел. И, вдруг, за два дня Мити не стало!
Хоронили из больницы, куда «скорая» не довезла его живым.
Давно исчезли из нашего быта туфли на веревочной подошве, общие работы над куклами за большим столом. Один за другим закрылись частные магазины, мастерские...
Тетя Шура достала свое старое удостоверение медсестры и уехала работать в санаторий Репки под Харьковом. Это было чудесное место, с большим садом, переходящим в лес. Мы все каждое лето ездили к тете Шуре (по одной, т.к. она делила с нами свой санаторный обед и казенную кровать).
Мама нашла работу на фабрике игрушек - раскрашивать кукольные головки. Она слишком добросовестно относилась к своей работе - ей хотелось делать красивых кукол и норму не выполняла, а ее напарница тыкала кистью куда попало и зарабатывала вдвое больше.
Но главное было в том, что мама стала фабричной работницей, и мы смогли, как ее дети, поступить в учебное заведение.
Платить за мою учебу становилось, дорого. Учительница математики вечно напоминала, что ей должны. Пришлось думать о поступлении куда-то.
Мама выбрала для меня Художественное Училище. Почему-то считали, что у меня есть талант. Но его не было.
Мама сама ходила, узнавала условия поступления. Любая другая специальность - ботаника, физика, литература, история - вывели бы меня на житейскую дорогу... Но не живопись!!
Пожалуй, какую-то роль сыграло дореволюционное представление о девичьем образовании. Да еще это Училище было рядом - на Каплуновской улице...
Еще зимой пришло письмо от тети Ани. Теперь они с дядей Мишей жили в деревне недалеко от Малоярославца. Звали приехать погостить. В предыдущем году к ним ездила мама, а теперь решили отправить туда на лето Куку и меня. Я поехала первая, Кука позже.
Москва, где я остановилась у Ирининых родных, не произвела на меня ожидаемого впечатления. Посмотреть Кремль, Красную площадь никто меня не проводил, одну ходить не пускали. Увидала я только Собор Христа Спасителя снаружи (он еще не был взорван) и поехала на вокзал.
В Малоярославце вечером меня никто не встретил, и я всю ночь просидела в какой-то примитивной ожидаловке. Там были нары и множество открыто бегающих клопов. Лечь я не решилась. А утром оказалось, что меня встречал племянник дяди Миши Славка, который меня не знал, и я его тоже. Он решил, что я еду другим поездом и тоже всю ночь провел на своей тележке, возле лошади.
Тетя Аня обрадовалась помощнице и взвалила на меня множество дел, мне незнакомых. Нужно было ежедневно доить корову, вставать для этого на рассвете, пока корова не ушла в стадо. Возиться с молоком. Я разливала его по кринкам, отцеживала творог, сбивала масло. Убирала в сарае, иногда в доме. Научилась косить траву. Что-то полола в огороде и даже пекла хлеб, когда некому было. Сама заводила тесто, только вымешивать помогала соседка по дому. Пекла в русской печи сама. И хлеб получался неплохой.
С непривычки я очень уставала, а дядя Миша еще ворчал на меня.
Приехала Кука. Увидев ее в чужой обстановке - я была поражена. Она не конфузилась и не стеснялась, как я. Держалась свободно и сделалась очень хорошенькой.
Я же по-прежнему не могла преодолеть застенчивости, неуверенности в себе. Не знала на людях, куда деть руки и ноги. Куку дядя Миша сразу признал и ей покровительствовал. Сначала ей очень понравилось ездить верхом на лошади. Дядя Миша посылал ее в разные места со своими поручениями. Скакала она, конечно без седла и натерла себе попку. Сознаться в таком неприличном заболевании Кука стеснялась и от поездок увиливала. Помнится, она даже выводила лошадь за ворота, а сама пряталась в лесу. Вместо нее с поручениями тайно ехала я.
Чаще всего посылали в деревню за рекой верстах в двух. До Кукиного приезда, я была там только один раз, смотрела чью-то свадьбу, да еще ходила на ярмарку, но это, кажется, было в другом селе.
Дом, где мы жили, стоял особняком. Густой смешанный лес мощной стеной окружал усадьбу. Запах земляники, цветов одуряюще сильный, проникал в комнаты. Ночью в лесу таинственно мерцали гнилушки, все казалось сказочным, волшебным. А вдалеке за лесом местами светились под солнцем березовые колки - прозрачные и нежные, с шелковистой, мягкой травой. Много было грибов, но мы в них не разбирались.
Тетя Аня не только загружала нас работой, но заботилась и о наших развлечениях. Почему-то она поощряла вечерние, вернее ночные прогулки в лесу. Разрешала запрягать лошадь кататься в тележке...
Дядины Мишины друзья - бывший владелец соседнего поместья, оставшийся жить в маленьком флигеле, его жена и мальчики нашего с Кукой возраста, приходили в гости. Дети охотно играли с Кукой. Вот с ними-то мы и катались в плетеной тележке, запряженной лошадью. Бедное животное! С воплями и хохотом гоняли мы по лесу без дороги, чуть не до полуночи! Пока не сломали свой экипаж...
Лето промелькнуло быстро. Мы вернулись в Харьков.
Володе Щировскому давно хотелось побывать в Коктебеле у Волошина, в этой Мекке правоверных стихотворцев. Катя его в этом поддержала, и они вдвоем отправились туда. Доехали поездом до Джанкоя, а дальше пошли пешком.
Волошин принял их приветливо. Он похвалил Володины стихи и подарил ему свою акварель с надписью: «Владимиру Щировскому, за детской внешностью которого я разглядел большого и грустного поэта». Во внешности у Володи и вправду было что-то от мальчика «из бывших».
Он был небольшого роста, тщательно одет, подчеркнуто, старорежимно вежлив, ходил с тростью, мог поцеловать руку даме, шаркнуть ногой. Резко отличался от тогдашней молодежи. Видимо, он сознательно подчеркивал свою старомодность. Сильнейшим ударом в те годы было для него исключение из Ленинградского литературного института. Володя был талантлив, шел, как бы впереди своих однокурсников и по таланту, и по культуре. Вероятно, из зависти, один из студентов (тоже харьковчанин) написал в партийную (комсомольскую) организацию, что Щировский - дворянин по происхождению. Этого было достаточно, чтобы с громкими речами на собраниях, исключить «чуждый элемент», несмотря на его успехи в учебе. Ему было 17 лет, но он написал уже поэмы «Страстной четверг», «Казанову в Петербурге» и много стихов. В своем творчестве Володя был честен, и восхвалять революцию не мог, а стало быть, и в печать его стихи не брали...
Осенью 1929 года я поступила в Харьковское Художественное училище. Это было время, когда в искусстве появился лозунг «сожжем Рафаэля, растопчем искусства цветы!». Пушкина не учили из-за того, что он был дворянин - стало быть, чуждый! Пели - «Не надо графа Нулина, нужна теперь Сейфулина!»... Отброшена была вся дореволюционная система образования.
Понятно, что экзаменов при вступлении в училище - не было, только рисунок и собеседование. По рисунку я прошла. Кажется, все проходили, кто подал заявление.
В программе были - рисунок, живопись, композиция, литература - украинская и русская, украинский язык, обществоведение, еще что-то. Посещение уроков было свободным, но обязательным было являться и ходить на многочисленные демон¬страции. Несли плакаты - изображение «кукиша» с надписью - «Наш ответ Чемберлену», пели: «Сдох Пилсудский, сдох, сдох». Что-то против религии и «Наш паровоз, вперед лети». Мне все это было безразлично и непонятно. Но ходить приходилось.
В Училище у меня появились приятельницы. Одна на них, Таня Свадковская, как-то привязалась ко мне, старалась меня опекать. Таланта к живописи у нее было еще меньше, чем у меня. Поступила, видимо, по такой же дурости, как и я. Таня была из «бывших», т.е. дворянка по происхождению, нас это сближало.
Своей польской родословной Таня очень гордилась, старалась держаться рыцарски. В ней было стремление к мужественности, меня это коробило, но все-таки с ней было интереснее, чем с другими.
Училище свое я не любила, дома у Кати стало намного интереснее. В Катиной комнате часто бывали гости - Володя Щировский и его друзья: Саша Науман, Роман Самарин, Андрей Белецкий и другие. Читали стихи, разговаривали о литературе. Катя звала меня. Я безмолвным истуканом сидела среди них. Меня угощали вином. Преодолеть свою застенчивость мешала неуверенность в своей одежде. Вечно рваные чулки, платье, из которого я давно выросла, грязный носовой платок... Сказывалось неуменье следить за собой, за своей одеждой, боязнь Лидиных насмешек.
Когда я стала получать стипендию, на первую же (15 рублей) мама пошла со мной в магазин и купила мне готовое платье, коричневое.
В том же году Катя и Володя решили пожениться, переехать в Ленинград. Первым осенью уехал Володя. Катя зимой отправилась к нему.
Лида ужа училась в Музыкальном Училище, а дома по-прежнему донимала меня придирками и насмешками.
Она стала еще более приверженной к церкви. В том храме, куда мы ходили, при архиереях прислуживали юноши - иподьяконы. Лида, и Кука с ней, бегали туда не столько молиться, сколько поглазеть на этих ребят, когда они в белых с золотом одеждах выносили из алтаря и убирали назад свечи, кадило и все, что требовалось по службе.
Сестры узнали, как кого из них зовут. Лиде особенно нравился Антоша. Кроме служителей церкви, были у них и приметные прихожане. Они давали им прозвища. Так, какая-то девушка называлась «Лев-мордаша», старик - «Гы на палочке» и тему подобное. Это увлечение длилось несколько лет, пока сестры не познакомились с одним из иподьяконов. Оказалось, что это обычные харьковские парни - ничего особого в них нет.
После Володиного отъезда в нашем доме продолжал появляться Саша Науман. Его стихи: Дома, блиставшие когда-то Нерукотворной чистотой… , Утратив ясность и покой… , И неприглядны, и лохматы… , Как дурно вшитые заплаты ... и т.д.
конечно, были навеяны нашим домом.
Старинный дом. Предписан выезд, им.
Мы тишины не ценим, не храним,
Тем более значительна она -
Нарушенная тишина.
Еще, по-прежнему, их утром будит мать -
«Детки - ребятки, пора вставать!»
Играет в чай - чуть желтый кипяток,
У девушки во рту застрял глоток -
Она и рвет и мечет -
Ей надоел сей недочет -
Она все ждет - когда же будет чет!
А выпадает нечет, нечет...
А юноша - он, подойдя к окну,
Иначе ощущает новизну -
Жизнь научает жить - и рад своей отваге -
Он чертит на стекле - «Здесь продаются шпаги!».
Мне Саша нравился. Узнав об этом, Лида Сашу возненавидела, и свою ненависть изливала на его галоши в коридоре. Как-то пришел Саша Шатилов. Услышав имя Саша, Лида побила его галоши, а узнав, что это другой Саша - извинялась перед этой обувью.. Было в ней что-то особое!...
Так, вдруг ночью Лида могла вскочить с кровати и на холодном полу, на коленях начинала бить перед иконой поклоны. Мама просыпалась - «Лидочка, что с тобой?» - Та объясняла: «Если я сейчас же не сделаю 20 поклонов - завтра мама умрет!»
Примерно тогда же Кука стала заниматься в студии при Союзе Художников (АХЧУ - Ассоциация Художников Червонной Украины). Студия помещалась в том же здании, что и мой Техникум (так переименовали Училище). У Куки действительно были большие способности к живописи. Я помню ее отличные натюрморты маслом, которые она приносила домой - сохнуть.
К лету вернулись из Ленинграда Катя и Володя. В Ленинграде они обвенчались в церкви, некоторое время жили у наших родственников (Погожевых-Шапоревых). Своего жилья и работы для них не нашлось, а в Харькове была Катина комната, работа в библиотеке. В пригороде жила Володина троюродная сестра Люба. У нее сохранились кое-какие вещи от Володиных родителей. Она вернула их Володе, это украсило комнату красивым пледом, какими-то подушками, посудой. Катя вернулась на работу в библиотеку. У Володи долго не было работы, но его это особенно не беспокоило. По-прежнему собиралась у них друзья - молодые представители харьковской литературной элиты, (они все, кроме Саши исчезли после Володиного ареста).
Володя нашел работу тоже в одной из харьковских библиотек. Через некоторое время его арестовали прямо на службе. Держали недолго и скоро выпустили. Однако как-то чувствовалось, что из поля зрения его не выпускают. Вторично забрали прямо на улице и снова выпустили.
У нас в доме стало появляться много новых странных людей. С одной стороны, Кукины новые друзья и знакомые по АХЧУ, с другой - какие-то непризнанные поэты. Наверное, многие из них были сексотами. Запомнился пьяница, который на коленях перед иконами пел - «Ты жива еще моя старушка!». Кажется, он же был - «российский демон Иоанн».
Наш «женский монастырь», как много лет называли нашу семью - исчез!
В селах теперь уже вовсю развернулась коллективизации. Подошел известный теперь всем «голодомор». В городе магазины закрылись. Базар опустел. Зато появился шикарный магазин «Торгсин», там было все, что угодно за валюту и золото. Во всем остальном был дефицит. В городе работающим давали карточки на хлеб. Но привозили его нерегулярно. Собирались длинные очереди...
Бедная тетя Катя - ей доставалось хуже всех. Она металась по очередям, стараясь получше накормить совсем уже старенькую Граму. Сдавали в Торгсин последнее, что было, включая крестильные кресты, обручальные кольца. Там покупали самое дешевое - темную муку, из нее делали затерку. Тетя Шура, привозила из Репок овощи. Что-то и мама доставала. Тогда появилось выражение «достать». Вместо «я купила» говорили «я достала». Мне в техникуме вместо стипендии давали талоны на водянистый обед в студенческой столовке. Я делилась с Кукой.
Однажды к нам домой пришла Фросина сеседка Ганна. Когда-то она нас с Кукой постоянно подкармливала пирогами - то с фасолью, то с творогом - мы дружили с ее дочкой. Голодная, худая Ганна теперь просила милостыню. Мама сварила ей затерку - больше в доме ничего не было. Ганна ела, и ее слезы капали в тарелку...
На харьковских улицах бродили и лежали голодные, умирающие крестьяне. Их подбирал грузовик, увозил подальше от города в поле, чтобы не смогли дойти, и там живых выгружал, а мертвых вез к общей могиле...
У нас в доме потухло электричество, были перебои с водой. Не новость то, что со времен революции были аресты. Теперь они участились. Люди стали бояться друг друга. Говорили - если собралось три человека - один из них обязательно сексот...
Выяснилось, что в Училище во время каникул можно получить бесплатный проезд в любой город. Мы с Таней Свадковской решили поехать в Ленинград. В Ленинграде были мои родственники - папина двоюродная сестра тетя Маша, ее муж В.П. Погожев. Мама написала им письмо, с просьбой приютить меня с подругой на время нашего там пребывания. Ответа не получили, но все же поехали.
Погожевы, увидев нас, пришли в ужас. Время было голодное, непонятное. Я теперь думаю, что и Щировские, не так давно от них уехавшие, им уже изрядно надоели. Что было делать? Объяснив, что мы не претендуем на питание, а просим только ночлега, - мы остались. Все равно ощущение вины, неловкости, неодобрения - было сильным.
Распорядок жизни Погожевы еще старались кое-как сохранить в том виде, каким он был, когда дядя Володя служил в большой должности при Дирекции Императорских Театров. У них был приемный день, когда могли приходить гости, такие же «бывшие», беседы шли на темы дня и о прошлом. В 1934 году несчастных, беспомощных стариков из Ленинграда отправили, вместе с другими дворянами, неизвестно куда. В Харьков или Свердловск, где жил их внук - нельзя было - эти города входили в «минус». Позже - мне говорили, что они хотели ехать ко мне - я тогда уже жила в Сибири. Но ко мне они не приехали, не было и письма. Вернее всего, что оба умерли дорогой...
А тогда, в Ленинграде, мы с Татьяной старались уйти из дома пораньше и целые дни ходили по городу или в музеях. Нашли очень дешевую столовую, где за минимальную плату давали овсяную кашу, заправленную бараньим жиром.
За месяц мы не только познакомилась в Эрмитаже с живописью и его великолепными залами, но и с Русским музеем, памятниками и зданиями города. Многие скульптуры тогда еще не были убраны. Помимо памятника Александру III.
Мы ездили в Царское Село, видели известную янтарную комнату, другие еще подлинные довоенные здания и интерьеры. Были в Павловске, Петергофе. Все было запущено, замусорено.
Осень в Царском селе произвела на меня сильное впечатление - это была такая грустная картина уходящей высокой культуры...
Вечером мы возвращались. Кажется, приносили с собой хлеб - нам давали по студенческий билетам - пили с Погожевыми чай. Их невестка обещала нас просветить - сводить в Эрмитаж. Незадолго перед нашим отъездом выяснилось, что мы сами всюду были и могли высказать свои впечатления вполне обоснованно и грамотно.
На пересадке в Москве, еще по дороге в Ленинград, я побывала у тети Саши - Безель уже умер, Коля Рубашкин - арестован, она жила со своей невесткой - Леночкой.
На обратном пути я заходила к тете Нине Бич-Лубенской. Я переписывалась с Таней, знала, что Валя и тетя Нина в Москве. Вали не было - она кем-то работала в пожарной команде. А Тетя Нина рассказала все подробности развала их с семьей Дорреров.
Сравнительно небольшой отрезок времени с 1931 по 1934 год вместил множество событий в моей жизни. Я теперь вспоминаю их не в календарном порядке.
Умерла Граменька. Ее давнишняя болезнь обострилась, и возраст 86 лет - дал себя знать. Умирала она тяжело. Когда ее хоронили - везли на простой телеге на кладбище, я горько и громко плакала, чувствуя свою вину перед ней за невнимание во время ее болезни - к ней, самому дорогому в мире человеку, столько ласки и добра отдавшему нам. Кука удивилась - «Ты плачешь так, будто случилось большое горе!» Меня эти слова поразили. Кука, ее любимица, про которую говорили «Кука и Грама всегда вместе» - равнодушна к ее смерти...
Неожиданно Лиду исключили из музыкального училища и даже лишили права голоса. Это произошло, когда в канцелярии потребовалась ее метрика, и отдали туда подлинную, где было написано не только то, что родители дворяне, но указан и папин чин - артиллерист, штабс-капитан...
Быть «лишенкой» - значило, что ты, как бы, не советский человек, со всеми последствиями. Около года Лида ходила в Гор - и Облисполком, проводила долгие часы в очередях, доказывая, что лишена она голоса неправильно. В конце концов, ее восстановили, но с игрой на фортепьяно пришлось проститься. Лида поступила работать в нотный магазин.
Сборища поэтов у Щировских прекратилась, но постоянное теперь желание выпить, поговорить, почитать стихи - у Володи как бы усилилось.
Катя очень высоко ценила Володю, как поэта, любила его, как жена, и защищала, жалела его, как мать. А Володя с детства был избалован и такое отношение к себе принимал, как должное.
Чтобы покупать водку и минимальную закуску, они распродали все, что можно было и что не следовало продавать.
Каждый вечер Катя звала меня. Сама она была уже нездорова, и пить не могла, а Володе нужен был слушатель - собутыльник. Сидели за столом втроем, при свете коптилки. Мы с Володей пили водку, ходили ночью гулять по снегу при луне. Вся жизнь была, как пир во время чумы. Володя был насмешлив, я перед ним робела. Его стихи во многом построены на образах античной мифологии. Я не знала этих мифов, смысл до меня не доходил, но я делала вид, что понимаю, боясь насмешек. Мне действительно нравились его ритмы, созвучия - я всегда любила стихи. Странно, но даже прямо обращенные ко мне стихи, как «разговор с любовью», были мне непонятны.
Володю призвали в армию, но оставили в Харькове писарем при Горвоенкомате. Он мог приходить домой и пользовался этим ежедневно. Вместе с ним стал приходить к нам его сослуживец и друг Володя Смирнов, за которого потом вышла Лида. В те годы Володя Щировский написал целый цикл стихов с эпиграфом из Гумилева - «Печальней смерти и пьяней вина», с посвящением А.Р.
Когда Катя, в конце концов, попала в больницу, заботы о Володе как бы сами собой перешли ко мне.
По-прежнему он ежедневно приходил, бывал чем-то недоволен, дулся, как бывало, на Катю. Меня это возмутило, я перестала заходить в их комнату. С Володей поссорилась.
В нашем доме время от времени появлялся художник Маренков. Уже немолодой, он выглядел как бы добродетельным дядюшкой. Приносил съестные подарки, иногда цветы. Приглашал к себе молодежь, показывал интересные вещи - народные русские изделия, вышивки, стеклянные штофы в виде медведя, разные деревянные ковши. Он рисовал плакаты, их печатали в типографии и платали хорошие гонорары.
Появившись у нас после некоторого перерыва, Маренков принялся ухаживать за мной. Подарил мне статуэтку Будды. Рисовал мои портреты, приглашал в театр. Бывали мы с ним и на бегах - я даже один раз выиграла какие-то небольшие деньги. Приходя со мной в ресторан, заказывал музыкантам «Очи черные» и вся публика обращала на меня внимание. Осталась моя фотография тех лет... Уговаривал выйти за него замуж.
Так надоела мне наша безалаберность и нищета, что я согласись, к маминому возмущению. Она, конечно, понимала, что никакой любви с моей стороны не было. Несколько месяцев я жила вместе с ним в частной квартире. Затем мы рассорились, и я ушла домой.
Неожиданно в Харьков вернулся Атос. В сибирской деревне каким-то образом он умудрился получить паспорт на мужское имя Анатолий Джилли. Это имя он сам себе выдумал давно. Теперь оно стало официальным. И погубило Атоса...
А Катя и Володя решили продать свою комнату и уехать в Москву. Так они и сделали, но в Москве устроиться не смогли. Катя родила девочку - Киру, очень тяжело заболела. Ребенок умер. Ни жилья, ни работы не было...
Катину комнату купил молодой архитектор Юрий Наседкин. Каждый вечер он, постучав, являлся всегда с одним вопросом - «Варвара Алексеевна - который час?»,- и оставался на весь вечер у нас. А мы, сестры - Кука, Лида и я вели какую-то безалаберную, богемную жизнь. Пели, танцевали фокстрот, дурачились. Принимали в этом участие приятельницы и приятели... Приходили знакомые художники, иногда с выпивкой. Юра пел «Санта Лючия», сам себе аккомпанировал. Мы над ним подсмеивались. Когда он уезжал в Изюм к родителям, мы с Кукой бесцеремонно обращались с его вещами (он оставлял нам ключ от комнаты). Я тогда написала насмешливый акростих-сонет:
Юности единственной и тленной
Радостны греховные мечты,
О, как полно восклицанье «ты»
Чарами непознанного плена, -
Как волнуют нежностью мгновенной
Анемонов бледные цветы,
Но бокалы наши налиты
Алой влагой, огненной и пенной...
Синим вечером, когда сирень,
Еле движется под ветром черным,
Дали розами украсят мертвый день -
К нам вы входите - и станет миг бездонным
И мне кажется, тогда порфирой черной
На полу вечернем ваша тень.
Мне казалось достаточно комичным его имя и фамилия в сочетании с порфирой. Гораздо позже, когда меня уже не было в Харькове, Кука выдала мои стихи за свое сочинение. Правду Юра узнал только после войны уже в Каховке.
Как странно, что человек, который гораздо позже сделал для меня много добра, казался в те годы смешным и неинтересным.
Я давно ушла из Техникума, работала в библиотеке, одно время и еще подрабатывала тем, что копировала геологические карты. Это не было постоянным заработком.
И тут Атос, который в учреждении печатал на машинке, предложил мне помочь ему в срочной работе. Печатать я умела - у тети Маруси была машинка, и я на ней печатала стихи и Володины и Сашины.
Я согласилась и на долгие годы стала машинисткой.
Вернулись Катя с Володей. У нас жить было негде - мама сломала зимой ногу и лежала в гипсе. Лида была настроена против Володи. Кое-как они перебивались - то в чулане, то у Володиной родственницы Любы. Я с ними помирилась. Володя по-прежнему ко мне относился хорошо. Я стала старше, уверенней в себе, мы с ним как бы заново подружились.
Таня Свадковская все еще старалась опекать меня. Пришла в ужас, когда я вышла за Маренкова. Потом простила меня и уговаривала поступить в какой-то (кажется мелиоративный) институт, куда она стремилась. Я пошла вместе с ней в это заведение. Оказалось, что этот институт расположен в (бывшем) доме Веры Евгеньевны. Куда она сама делась - арестовали ли ее или просто выслали - спросить было не у кого. Но грязное, запущенное помещение, где когда-то мы учились, и где мне было так легко - видеть было невыносимо.
Эта тяжелая зима кончилась, а весной Атос уговорил меня вместе с ним уехать на Алтай.
Надо сказать, что у Атоса была в крови забота о том, чтобы «спасать», «открывать глаза» всем заблудшим из его паствы. Я, конечно, была «заблудшей овцой» и спасать меня было для него естественно. И для меня уйти в самостоятельную жизнь стало необходимостью. Атос помог купить билет, приобрести кое-что из вещей, и мы отправились с пересадками в Новосибирске и Бийске.
Когда я уезжала, меня провожали на вокзал Кука, Лида и их веселые друзья. В трамвае хохотали, пили вино. Вдруг я заметила Володю. Он сидел один в темном углу - ехал тоже провожать меня. Мой отъезд был для него горем. После моего отъезда уехали и Щировские в Керчь. Кука вышла замуж за Юру Наседкина, а Лида - за Володю Смирнова.
Так кончилась моя глупая бездарная юность. Могла ли она стать другой, сложиться иначе?
Когда после папиного отъезда у мамы на руках оставалось нас четверо - была у Граменьки знакомая бездетная женщина. Ее муж инженер хорошо зарабатывал, и оба они хотели взять и усыновить ребенка. Я им очень нравилась, и они уговаривали маму отдать меня им. Если бы мама решилась на это, я могла получить хорошее образование и воспитание, стала бы другой. Но и потеряла бы что-то...
Второй случай - я упустила сама.
В те годы, когда я увлекалась Хукормушем, в Харькове при детской библиотеке образовался литературный кружок. Его члены время от времени делали доклады на литературные темы. Вера Евгеньевна дала мне туда направление. Я стала ходить в эту библиотеку, там было интересно. Вскоре мне поручили доклад о чем-то мне незнакомом, кажется, о Шиллере. Я хотела бы его подготовить, но мне не пришло в голову посоветоваться с библиотекаршей или с Верой Евгеньевной. Когда кружок собрался меня слушать, я не объясняя - почему - доклада делать не стала, чем очень всех удивила.
Был в этом кружке его глава, еврейский очень культурный мальчик. На одном из собраний он сделал очень для меня интересный доклад по роману Гюго «93-й год». Я тогда поняла, что в книге главное не голый сюжет, а отношение автора к событиям. Для меня это было ново. Этот мальчик ко мне относился очень доброжелательно, с интересом, но я пряталась в себя, боялась, что надо мной будут смеяться. Неужели это Лидины насмешки так изуродовали мою психику!
В библиотечную стенную литгазету я дала свои стихи, конечно, очень слабые (осень-кровь-любовь), но редакция признала их победителем в конкурсе. Это меня не утешило после провала с Шиллером, и я с досадой уехала в Хукормуш. Библиотеку эту потом разогнали. Но тогда там я могла бы войти в другой мир: пошла бы учиться, стала человеком...


Часть III. Сибирь

Итак, мы с Атосом отправились на Алтай. Когда доехали до Бийска, выяснилось, что в Ойрот-Туру ходят по определенным дням автобусы.
Ждать надо было несколько дней, и Атос решил нанять возчика с телегой. Так и сделали. Дорога шла степью по берегу Катуни. Горы, похожие на синие тучи, виднелись на горизонте. Выехали поздно и, когда стемнело, решили ночевать в поле.
Атос взял свою бандуру, мы спустились к самой реке, уселись, и Атос стал петь. Светила луна, чуть слышно плескалась о берег река. Кругом никого - ни деревни, ни людей... Утром, по росе приехали к Доррерам.
С тех пор, как Хукормуш перестал существовать, с его обитателями произошло много перемен. Условия жизни в маленькой, горной сибирской деревне были совсем иные, чем на Украине. Их опыт земледелия оказался тут ненужным. Кроме того, пошли обиды, разногласия. Тетю Нину взяла к себе в Москву ее дочь Ася. Распалось все их содружество. Из деревни перебрались в город, но уже врозь.
Злой рок преследовал семью. Когда уезжали из Харькова, каким-то образом их всех лишили права голоса. В Сибири об этом в общей неразберихе никто и не знал. Пришло время мальчикам служить в армии. Тетя Оля очень боялась этого (а вдруг война!). Ей кто-то сказал, что «лишенцев» в армию не берут, а отправляют в «трудовые лагеря». Что это такое (тюрьма, ссылка) она не знала, и сама заявила в военкомате, что ее сыновья призыву не подлежат. Их тут же забрали. Женю - в шахты, Лешу милиция оставила конюхом при своей части.
Стала Ася в Москве хлопотать о неправильном лишении прав. И не так скоро, но добилась (она работала в «органах»). Пришла бумага об этом. Алексея отпустили домой. А Женину бумагу положили под сукно. Потом, придравшись к чему-то, осудили его на 10 лет.
В армии тогда служили всего два года, Женя мог отслужить и еще специальность там получить. По глупости погиб.
Еще в семье Дорреров произошло событие задолго до моего приезда к ним.
Георгий Осипович Доррер в начале революции застраховал свою жизнь в Америке на 1000 долларов. Когда возник Торгсин, оказалось, что эту страховку можно получить. В Ойротии Торгсин назывался иначе (Золотоскупка), но тоже торговал на валюту и золото. Тете Оле открыли кредит. Благодаря этому, они не только безбедно прокормились, но и хорошо оделись. Мальчикам купили прекрасные дубленки, велосипед, ружье, девочкам - пальто, обувь, ткани и другое. Купили и жилье - небольшую избушку.
К моменту моего приезда - весь кредит был уже выбран, но осталась крыша над головой, одежда, обувь, кое-какие запасы.
Жила тетя Оля с Таней и Лешей. Катя (Роза) служила машинисткой в редакции газеты и снимала комнату вблизи от работы. Таня тоже стала машинисткой, а Алексей работал пильщиком на стройке. В то же лето и я устроилась сначала на временную, потом нашла постоянную работу и жилье. В выходные дни я с Таней, а то и одна ходила гулять по окрестностям города.
Ойрот-Тура - больше деревня, чем город, расположена в долине предгорья. Ее окружают невысокие холмы, покрытые разнообразной растительностью. Природа вокруг Ойрот-Туры была красива всегда. Но осенью становилась особенно прекрасной. Всевозможные оттенки красного, оранжевого, желтого от светло-зеленого до густой охры - яркими коврами закрывали склоны холмов и гор. И строгим контрастом на этом фоне стояли высокие темные, почти черные узкие пирамиды пихт. Это было какое-то пиршество для глаз... После Украины, еще не пришедшей в себя от раскулачивания, жизнь на Алтае казалась мирной и уравновешенной. Меня поразило, что в траве попадались цветы - лилии, пионы и другие, которые я знала, как садовые. Здесь они росли дико.
Трава густая, сочная, разнообразная - выше в гору - одна. Возле небольшой реки, быстро бегущей по камням - другая. Смородина - и красная, и черная - целыми зарослями, черемуха, земляника - все меня восхищало.
По горам ходить было мне непривычно, и я уставала. Зато, какой великолепный вид открывался, когда, с трудом взбиралась на ближнюю гору - Тугаю. Целая перепутанная цепь голубых вершин, уходящих вдаль, зовущих к вечности, к возвышенным чувствам...
И население в Ойрот-Туре было необычным для сибирской деревни. Там, наряду с коренными жителями находилось немало интеллигентных людей, сосланных из центральных городов, даже из Москвы.
По-прежнему я видалась с Атосом, но как-то реже. Ему ближе была Катя - Роза с которой они дружили с детства. Атос познакомил меня со своими друзьями. Один из них, некий Борис, стал за мной ухаживать, всюду хвалил мою наружность. Кажется, Атосу это не понравилось. Борис писал плохие стихи, был связан с редакцией местной газеты, радиокомитетом. Не относился к ссыльным, пожалуй, наоборот. Еще был один еврей - троцкист, не помню его имени (кажется Семен Львович) у него было много хороших пластинок с оперными записями. Я ходила к нему слушать музыку. А многие считали, что у нас роман. Но ничего подобного не было. Работать я поступила в радиокомитет секретарем. Передачи велись на русском и алтайском языке. Там сотрудничали музыканты - пианистка, певцы, диктор-женщина. Все они были либо ссыльные, либо из бывших, оставшихся после гражданской войны. И был еще ойрот-алтаец со своим примитивным струнным инструментом.
Этого алтайца звали Кучияк, что по-ойротски значит собака. Он рассказал - почему такое имя ему дали. У его родителей умирали новорожденные дети, и чтобы шайтан не взял и этого мальчика, мать всегда клала его у входа в юрту, где лежали собаки, чтобы шайтан посчитал, его тоже собакой и не взял...
Кучияк был пожилой ойрот, пел по радио свой унылый фольклор. Я было загорелась желанием перевести эту легенду на русский язык. Начала было уже, но так и не довела даже до середины. Эта работа требовала много-много времени - бесконечные повторы о том, каков был герой, какая у него лошадь и т.д.
В это время был уже напечатан в центральной прессе киргизский фольклор «Манас». То, что пел Кучияк, было очень похоже. Моя работа показалась бы плагиатом.
Приглядевшись ко мне, председатель радиокомитета предложил мне совместить и работу для вещания. По его совету я ходила в разные учреждения и предприятия, брала у них сведения и обрабатывала для «последних новостей» по радио. Это могли быть первые шаги в журналистику.
Этой зимой я жила одна. В комнате была только русская печь. Для тепла ее следовало топить долго, хорошими дровами, вовремя закрывать. Ничего этого у меня не делалось. Молоко, которое я с вечера брала у хозяйки - к утру превращалось в кусок льда. Варить еду фактически было негде и не в чем. Наконец, хозяин, боясь, что в подвале замерзнет их картошка, поставил, мне железную печурку. Но все равно я не умела покупать дрова - их продавали только возами (санями), а я, плохо разбираясь, купила сырые, осиновые...
Но я как-то не унывала. Писала стихи - никому их не читала:
Пламенеют ненужные зори,
Прорастают бессмертные зерна,
В непонятные страшные сферы
Нас, кружа, увлекает земля...
Тихо, робкими травами зарастают дороги
А поля по-осеннему серы,
И ночи холодны и темны и тревожны.
Завтра в девять на службу, а ночь так темна.
Не проспать бы, не опоздать...
И сквозь лай полуночных собак,
Сквозь неласковый шепот часов
Начинаю я слышать далекие гулы.
Это рушится, тает мой город любимый
И вода заливает недвижный гранит.
Выше бешенства волн и над пеной
Только ангел простер золоченую тонкую руку.
А из дальних болот, из лесов, где туманы и мхи,
Долетает забытая странная песня,
Кто-то хмурый, небритый строгает тяжелые весла
И печальную древнюю песню поет...

Это был последний отзвук харьковских застольных бесед...
Несмотря на сибирскую зиму, ходила в осеннем пальто (другого не было) в шапочке, в туфлях, которые по льду и снегу всегда скользили. По-прежнему дружила с Таней. Слушала ее признания в сердечных делах, часто бывала у Дорреров и Бич-Лубенских. Леша стал ко мне заходить. Помогал то с печкой, то с какой-нибудь починкой. По-прежнему писал сочинения о потусторонних силах.
Этой зимой арестовали Атоса. У кого-то из друзей, на именинах он рассказал об украинском «голодоморе», которому сам был свидетель. Не прошло и двух дней, как за ним пришли...
При аресте обнаружилось, что это женщина в мужской одежде и, главное, с мужским паспортом! Шпион!!! Ему было 35 лет, на свободу он так больше и не вышел. Бедный Атос, как обидно, что такой талантливый добрый человек погиб по своей глупости!
В тюрьму с передачами ходила Роза, я по доверенности получила его зарплату, передала ей. Неожиданно, на три дня приезжал Женя, его перевели отбывать срок в Бийскую колонию и отпустили повидаться с матерью.
Женя стал молчаливым, печальным, но надеялся, что осталось меньше половины срока, а потом он вернется. Все получилось иначе. В 37 году запретили посылки и письма. Только после смерти Сталина на запрос сообщили, что Женя умер на Крайнем севере.
Атоса знали многие и в Радиокомитете. Как-то в разговоре я упомянула о нем, о его недополученной зарплате. Все присутствующие быстро замолчали, в том числе и Борис, разошлись. А меня на другой день уволили «за связь с антисоветскими элементами».
Что было делать? С такой справкой никуда на работу не возьмут. Я пошла к прокурору. Этот старый еврей перепугался, отмахнулся, сказал, что это дело НКВД. Ничтоже сумняшеся, я отправилась в Органы, сказав, что по делу Джилли.
Меня принял молодой, симпатичный ГПУ-шник. Он спросил - как же я не догадалась, что Атос женщина. Я ответила, что считала его гермафродитом (о нашем родстве в НКВД не знали). Уехала из Харькова потому, что развелась с мужем и хотела уехать подальше. ГПУ-шник взял трубку, позвонил в Радиокомитет, чтобы в справке не было про «чуждый элемент». Это было еще до убийства Кирова.
После моего увольнения Радиокомитет погорел всерьез. Дикторша, вместо «спокойной ночи, товарищи!» - так всегда кончалось вещание - машинально брякнула в эфир - «спокойной ночи, господа!». Полетел, конечно, и председатель, и остальные уже всерьез.
Весной 1935 года Леша предложил мне пожениться. Я согласилась. Алексей был свой, на нем еще лежал отблеск героя в харьковских делах с цыганами. Да и пора мне было обзаводиться семьей. Тетя Оля и Бичи встретили наше решение с восторгом. Тетя Оля боялась, что Леша приведет в дом какую-нибудь сибирскую деваху со стройки.
А я, в сущности, Лешу не знала. Внешне сильный, мужественный, он по характеру был слабым. Любимец властной матери, он привык жить по ее указке. Не был честолюбивым, не стремился к образованию. Деятельность подсобного рабочего на стройке его вполне устраивала. Всегда потом ему казалось, что хорошо там, где нас нет. Переезжать куда-то, искать неизвестно что - было для него естественно.
В Ойрот-Туре ЗАГС работал только в рабочие дни, а мы решили справить свадьбу в день моего рождения - в воскресенье. Я уже работала в какой-то торговой организации и, предупредив начальство, что иду купить для работы скрепки или копирку, отправилась в ЗАГС. Но в этой же конторе служила и Катя (Роза), она меня выдала и, когда я через час вернулась, вся бухгалтерия кинулась меня поздравлять и целовать. Потом я долго училась по-новому расписываться - не Рагозина, а Доррер...Отпраздновали свадьбу скромно в Лешином доме.
Трудности начались сразу. Я не привыкла звать тетю Олю мамой. Затем - моя новая служба была в другом конце города. Часто мне подбрасывали со стороны небольшую халтуру, печатать минут на 20, полчаса. Идти домой обедать, а потом возвращаться, чтобы сделать эту работу, мне казалось нелепым. А мама требовала, чтобы все приходили к обеду вовремя. Дальше - больше, я не так ставила вымытую посуду. Вместо того, чтобы объяснить - как надо, она с тяжелым вздохом начинала переставлять. Но больше всего ее возмутило, когда я уговорила Лешу пристроить к сеням кладовку и сделать там для нас спальню. До того мы все жили в единственной комнате, кровати стояли рядом...
Начались жалобы: «Теперь Алексей слушает только Шуру, а не меня!» Мама уходила плакать в дворовую уборную. Надо было догадаться - что ее обидело. Дипломатом была Таня, она меня защищала, мирила.
Ольга Даниловна была очень ревнива, и нервы у нее были истрепаны, а я недостаточно тактична и ласкова. Потом еще пришло ко мне письмо от Тани Свадковской. Я ответила на него и не обошла слегка вниманием свою свекровь. Письмо адресата не нашло, вернулось и, конечно, было в мое отсутствие прочитано. Это стало последней каплей в наших отношениях.
Летом Алексею предложили работу в поселке Иня на Чуйском тракте, там строили мост через реку Катунь. Не долго думая, мы отправились туда.
Кроме Леши на эту стройку ехало еще несколько рабочих. Три грузовые машины шли из Бийска. Мы на одну из них взобрались по дороге (в Майме).
Как описать это путешествие? Чуйский тракт с его контрастами - то живописные зеленые долины, то суровые обнаженные горы, вокруг которых дорога делает петли и круги. Подъем на поднебесную высоту, захватывающий дух спуск, и машина идет по самому краю пропасти.
Природа на Алтае была тогда нетронутой. Кедры, сосны, лиственницы - все поражали дикой мощью. Я уж не говорю о воздухе, напоенном смолистым ароматом, о цветах во влажных долинах и на склонах, яркими пятнами их укрывавших. О прозрачных ручьях и маленьких речках, весело бегущих по камням. Изредка проезжали мимо невзрачных деревушек с низкими, серыми, домиками.
Нам показывали место, где недавно сорвалась с дороги машина с грузом конфет. Жители долины потом ходили собирать их, как грибы в лесу.
На одной из вершин остановились, шоферы зажгли костер, нарвали кедровых шишек, бросали их в огонь. Шишки раскрывались, можно было доставать орехи. Но там было очень много смолы, которая склеивала мне руки. Орехи были еще не спелые.
Ехали долго, ночевали в какой-то конторе. Кажется в Кош-Агаче. Теперь я забыла названия ойротских аймаков, которые когда-то так часто печатала на машинке...
Наконец, приехали. Поселок Пня расположен на небольшом плоскогорье возле реки. Собственно, назвать его поселком, наверное, нельзя. Я не помню, чтобы там были местные жители. Стоял большой барак со стенами то ли из торфа, то ли из самана, контора с магазином, куда привозили по спискам хлеб и где главным и почти единственным товаром были «бычки в томате», и еще медпункт. Чуйский тракт спускался к реке, по которой ходил паром.
Нам с Лешей, как семейным, выделили в бараке одну комнатку. Мне не пришло в голову, что ее надо оштукатурить, побелить. Так и стояли стены шершавые, темные. Леша сделал помост вместо кровати и мы стали там жить. На работу, где готовили бревна для моста, Алексей ездил на велосипеде. Для меня никакой работы не было. Я стояла в очереди за хлебом, когда его привозили. Варила на камушках какую-то еду. Базара там не было, но в нашем же бараке по соседству жили другие рабочие. Я подружилась с женой одного из них. У нее был маленький ребенок, я тоже ждала своего, и тем для разговора было достаточно. Кажется, это они продавали нам картошку.
По выходным дням мы с Лешей отправлялись на прогулку. Не помню - по какому-то делу один из рабочих повел нас к старателям. Может быть, это касалось припасов к ружью, которое Алексеи привез с собой. Не знаю. Пошли далеко через перевал, идти мне было очень страшно. В каком-то месте тропинка лепилась по самому обрыву. Справа - плоская высокая скала, а слева обрыв в пропасть. Тропинка такая узкая, что две ноги поставить рядом негде... Алексей шел впереди, и в самых трудных местах протягивал мне руку. Спустились к реке, где работали старатели.
Я была разочарована, представляя себе добычу золота по рассказам Джека Лондона: главное - найти участок. Остальное само собой приложится. А тут был адский труд. Громоздкий, какой-то деревянный ящик, размером с большую кровать и с решетчатым дном. В него насыпали породу, вручную ведрами заливали водой и трясли. Потом камни выбрасывали и снова загружали породу... Просеянный песок еще как-то мыли, отстаивали, пока оставалась щепотка чего-то серенького, невзрачного. Это и было золото. То, что поблескивало в песке и мне казалось золотом, были кусочки слюды.
Покончив деловые разговоры, нас на лодке перевезли на левый берег. Это было тоже удивительно. Катунь здесь бежит быстро. Её русло всё в больших валунах. Лодкой управляют не веслами, а шестом, огибая эти глыбы.
Лодка вернулась, а мы пошли гулять дальше. Нашли небольшой залив, где вода как будто стояла. Я решила искупаться, сунулась в реку и с воплем выскочила на берег. Вода ледяная - бежит с такой скоростью, что сбивает с ног. Мы еще походили и вернулись через паром. Гулять ходили каждый выходной день. Леша брал с собой ружье, надеясь найти какую-нибудь дичь и тем улучшить наш рацион. Но, то ли горы были действительно пустынными, то ли нужно было знать охотничьи места, но дичи мы не видали.
На горах почти всюду были осыпи. Алексей шел первым, в местах, где я не могла залезть, он протягивал мне ружье прикладом вниз. Я хваталась за него и лезла вверх. Иногда это заканчивалось тем, что мы оба стремительно катились вниз вместе со щебнем, песком и камнями.
В долине росла смородина. Как-то я осталась ее собрать, а Леша один полез на гребень. Собирая ягоды, я увидела возле куста очень явное и очень свежее свидетельство того, что совсем недавно тут побывал медведь. Я затаилась, и ягоды в кустах рвать не решалась. Другой дичи так и не было, Тогда Алексей стал стрелять в поселке ворон. Он сам их ощипывал и потрошил, а я варила. С едой у нас было очень плохо. Зарплату Леше задерживали.
Проездом в командировку, побывали у нас в Ине Таня с мужем - это было их свадебное путешествие. Константин Осипович - инженер гидрогеолог - работал над орошением засушливых районов Алтая и ехал посмотреть выполнение своего проекта.
Константин был интеллигентным, остроумным человеком. Увидав наших вареных ворон, он смеялся, что мы съели свою Синюю Птицу. Ощипанные вороны действительно были синеватыми.
К счастью, начали поспевать кедровые орехи. Лешины друзья - рабочие вместо прогулок, занялись шишкованием. Кедры росли в тайге близко, и они наготовили несколько мешков орехов. На сохранение (до сдачи в Бийске) эти мешки поставили к нам. К тому, что я их непрерывно грызла, относились спокойно. Кедровые орехи стали моей главной едой.
Заготовляли орехи многие и, вероятно, из-за небрежности в тайге вспыхнул пожар. Всю окрестность заволокло дымом.
Началась мобилизация людей на борьбу с пожаром. Привозили хоронить двух погибших мужиков. Когда начались осенние дожди, огонь отступил.
Перед нами встал вопрос - что делать дальше? Оставаться зимовать в Ине, где так и не выплатили заработанные деньги, и для зимы у нас не было даже печки в комнате? Не было роддома, а я ждала ребенка, и мы решили отправиться в Бийск.
В памяти Иня осталась как очень светлое, хорошее время. Когда уезжали, уже шел снег. Я сидела, завернувшись в одеяло, было холодно.
Приехав в Бийск, поселились в частной очень маленькой комнатке, с таким низким потолком, что, причесываясь, я рукой задевала потолок. Там уже жила Роза, мы стали жить вместе. Катя-Роза спала на русской печке. Леша получил заработанные в Ине деньги. Стали ходить на огромный бийский базар. Чего там только не было! Со всех сторон съезжались на санях торговцы. Столько рыбы сразу - самой крупной - осетры, сомы, нельма, и еще какая-то. Всевозможное мясо целыми морожеными тушами. Не говоря уже о молочных продуктах, тоже мороженых. Овощи - капуста квашеная в бочках и свежая - мороженая. В ларьках хлеб, пироги. Кисель из облепихи - его продавали почему-то на вес. В том году отменили карточки, все стало доступно, и в магазинах тоже.
Я поступила на работу машинисткой в Леспромхоз. Леша тоже где-то работал. Тогда был приказ всюду повышать квалификацию работников. К нам в контору стал приходить лесник, объяснял свойства разной древесины. Вся наша бухгалтерия стремилась скорее разбежаться под разными предлогами. А мне, вдруг, стало очень интересно. Не то, чтобы я жаждала узнать, насколько лиственичные бревна долговечней березовых. Но сам процесс узнавания чего-то нового - радовал. Я почувствовала желание учиться, поняла, что мне этого не хватает. Но приближался конец года, меня перебросили в исполком - печатать годовые отчеты.
Мы жили на другом берегу реки Бия, а она тут широкая. Приходилось ходить по льду и снегу и туда, и обратно. Купили мне сапожки мехом вверх, теплые - «кисы», но я в них скользила и часто падала, держалась на ногах некрепко. Как-то всей конторой поехали домой на розвальнях. Едва съехали на лед, сани занесло, и я вывалилась, покатившись в сторону. Все очень испугались, зная, что я оформляю уже декретный отпуск. Но все обошлось, я даже не поняла - чего они волнуются.
Испугалась очень и другой раз. Я пошла за хлебом квартала за два от дома. Вдруг из-за угла выбежал молодой, разозленный бык. Мальчишки-школьники дразнили его, а сами прятались. Кроме меня на улице никого не было, и бык припустился за мной. Вот тогда я испугалась и побежала вдоль какого-то деревянного забора, бык за мной. Я только и думала - как бы ни упасть. Увидала калитку, заскочила, и тотчас же бык стукнул в нее рогами... Я не думала, что тут могут быть злые собаки. Через некоторое время сюда же забежала еще какая-то женщина. Мы стояли с ней до темноты.
В Бийск к нам приходили письма от мамы. Она жила в Керчи у Щировских. Беспокоилась обо мне и звала приехать. Мы и сами подумывали о том, что мне с ребенком одной будет трудно. Роза тогда уже уехала в Алма-Ату. Решили ехать в Крым, как только я получу декретный отпуск. В январе Леша захотел перед отъездом попрощаться с матерью - мы с ней тоже переписывались. Отправился на велосипеде по снегу в Ойрот-Туру, чтобы не тратить лишних денег.
Пока он был там, пришла телеграмма - «Не приезжайте» - А вслед и письмо. Оказалось, что и Володю, и Катю арестовали. Леша со своим графским происхождением был бы там некстати. Я известила его в Ойрот-Туре. Он договорился с матерью и со Смирницкими. Пришлось нам вместо Крыма возвращаться в Ойротию.



Выйдя замуж, за Смирницкого, Таня с матерью перебралась в его казенную квартиру - тоже избу, но немного побольше, а свою продали Бич-Лубенским. Тогда из Москвы вернулись тетя Нина и Валя. Они все стали жить там вместе. Дорреровская избушка была тесная, и Бичи ее расширили, добавив еще одну комнатку, до этого Маруся жила где-то в глубинке - на заимке. Там ходили медведи, и вообще было по-настоящему дико. Пришла Маруся оттуда пешком по зимней дороге, за 40, кажется, верст.
Максим же вернул себе женский облик, превратился в старую деву - Катю. Она очень жалела о своей глупой молодости, о выработанных тогда походке и манерах. Катя Бич-Лубенская еще давно писала неплохие стихи. Мне запомнились ее отдельные строки: об огне, который взлетает птицей яснокрылой - кудри золотые в голубом дыму... Или - «Примчится осень, ломая руки отцветших веток, в борьбе ветров»...
Противным сырым и серым (стояла оттепель) февралем на грузовой машине мы со всем своим барахлом прибыли к Смирницким. Константин встретил нас доброжелательно, хотя, конечно, радости от нас было мало. Комната одна - и без нас трое.
Между Костей и мамой чувствовался холодок. После их объединения Константин решительно отказался называть ее мамой. Таня стала на его сторону. Он и вправду был намного старше Тани, и в сыновья не подошел.
Для мамы тут открылось другое поле деятельности. При избе был сарай, большой двор, баня. Завели двух коров, кур. Мама продавала молоко, сметану, яйца - вела хозяйство. Покупатели приходили на дом.
Леша пошел работать, а я целые дни ходила по городу - искала квартиру. Наконец нашли маленькую комнатку (от хозяев) недалеко от Тани, и я вздохнула с облегчением.
Прожили мы там с неделю, когда я рано утром почувствовала, что у меня побаливает живот. Алексей хотел остаться дома, но я решила, что болит от пшенной каши, которую я накануне съела. Лешу я успокоила, сказав, что врач назвал 20-е число, а сегодня только шестнадцатое. Я отправилась к Тане - к ним накануне пришла посылка из Харькова с детскими вещами.
Услышав, что у меня болит живот, мама велела мне немедленно идти в роддом и послала Таню меня сопровождать. Больница была за городом, довольно далеко. По дороге Таня призналась, что тоже ждет ребенка.
Дошли мы с остановками, но благополучно, и к утру родился у меня сынок...
Когда пришло время, Леша приехал за нами на розвальнях. Как я была счастлива в тот весенний день. Мы ехали по талым лужам, светило солнце, я сидела на соломе и держала на руках свое сокровище, завернутое в красное стеганое одеяльце, присланное из Харькова.
Мама встретила нас в нашей квартире. Она сразу объявила, что именем его будет Георгий - в честь его погибшего деда.
Между Лешей и мамой шли какие-то переговоры - с кем она будет жить. Таня тоже ждала ребенка, но она была хорошо обеспечена, могла не служить, взять прислугу. Мне же нужно было искать работу. Здравый смысл подсказывал, что помогать нужно нам. Но у нас было очень уж тесно, и мама каждый день приходила, чтобы купать Гогу - считалось, что она нам помогает. Но как-то я не стала ее ждать (все равно я сама топила плиту, грела воду, да и пеленки стирала) - выкупала Гогу до ее прихода и стала его кормить. Это оказалось предлогом для жестокой обиды на меня. Леша по маминому требованию пошел ее проводить домой. Она объяснила ему, какая я плохая, что со мной ужиться невозможно и перестала ежедневно ходить.
Случай с купанием ясно показал, это просто предлог, чтобы остаться у Тани. А я была рада избавиться от ее опеки.
Гогу она тоже невзлюбила. Однажды по какому-то делу мне нужно было отлучиться. Гогу на один час оставили у нее. Когда Леша пришел за ним, она уверяла будто он все время орал, что такого противного ребенка она еще не видела.
После этого, уходя в магазин или на базар, я пыталась брать его с собой - но это было невозможно -одеяльце тяжелое, руки заняты. Конечно, ни о какой детской коляске и помину не было.
Тогда я попросила присмотреть за ним тетю Нину, стала носить малыша к ней. Тетя Нина, не могла им нахвалиться - какой он спокойный, славный малыш. Осталась фотография моя с ним тех лет.
Кончился мой отпуск, я нашла работу. Нужно было найти для Гоги няню. Таня очень меня уговаривала взять старую ойротку - бабушку ее приятельницы. Об этой старухе я знала только, что она курит трубку, вместо детской присыпки употребляет золу, моет младенцев холодной водой и разве что - не кладет у порога, как собачонку...
Я решительно отказалась, несмотря на ее уговоры. Поступила ко мне приходящей няней девочка лет 14 - Дуся.
Леша в эти годы еще интересовался футболом. Когда-то он играл голкипером в Ойротской команде. После женитьбы игру оставил, но на стадион ходил смотреть и общаться с приятелями.
С Алексеем мы жили дружно, спокойно. Мне очень хотелось докопаться до его души. Интересно было, как, спустя годы, он вспоминал о цыганах, о прошлых событиях, о духах, которые его предупреждали об опасности. Но я не узнала ничего. Его внутреннее «Я» было закрыто наглухо.
Надо сказать, что у Леши не было современной одежды - костюма, брюк. Об этом в свое время не позаботились. Ольга Даниловна считала себя знатоком и в этом вопросе - если брюки, то на подтяжках, которые тогда никто не носил. Или рубашка навыпуск с высоким (русским) воротом, на ногах всегда сапоги. А я старалась купить современные вещи. Однажды Леша отправился на стадион в полуботинках и в нормальной рубашке, заправленной в брюки. Мы оба были довольны его современным видом. Возвращаясь, он зашел к матери. Разразился скандал. Мама была крайне возмущена его видом. Оказывается, она его ждала (в воскресенье), чтобы он, как обычно, убирал в их сарае коровий навоз. Причем, ни молока, ни чего-либо еще молочного мы оттуда не видели никогда.
Как-то приходили к нам Таня с Константином. Он хорошо ко мне относился, пожалуй, с любопытством. Когда еще мы у них жили, он мне давал читать какую-то книгу - о международных вопросах - спрашивал мое мнение. Видимо, Таня обо мне рассказывала.
Константин Осипович познакомился с известным алтайским садоводом. Он тогда только начал создавать свой питомник. А я на окне разводила цветы, и для меня Костя брал у него какие-то саженцы.
В этом году Ольга Даниловна получила от НКВД странное предложение. Ей официально сообщили, что из Литвы пришел запрос - бывшее имение Дорреров -«Лихтяны» стало бесхозным, и его хотят вернуть законным владельцам. Решив, что это провокация, мама отказалась, написав, что она и ее дети - советские граждане и от частной собственности отказываются.
Может быть, это и было правдой, но через несколько лет Литва, как известно, вошла в состав СССР, и Дорреры могли получить новые репрессии.
Время шло. Комнату мы с Лешей нашли другую, побольше и дальше от Смирницких. У Тани родилась дочь - Оля. Нашли для Гоги другую няню (Дуся поступила учиться). Тоже довольно дикую старуху, русскую, Андриановну. Как-то я пришла домой и увидела, что Гоша ковыляет сам от стула к кроватке, а Андриановна ползком крадется за ним с ножом в руке. Я испугалась, подумала, что она сошла с ума. Оказалось, что есть примета - «подрезать» следы, чтобы ребенок стал хорошо ходить.
У наших хозяев была баня, топилась она «по-черному», т.е. была без трубы. Андриановна оказалась непревзойденной банщицей - умела натопить жарко, без угара и тщательно промыть от сажи полки и стены, запарить веники. Никогда больше мне не приходилось мыться с таким удовольствием, как в той бане.
А год этот был страшным - тридцать седьмой. В Москве продолжались репрессии, в учреждениях собрания, все должны были голосовать за их одобрение - за смертные казни. Парторги следили за тем, как кто голосует. Неожиданно исчезали сослуживцы, и шепотом друг другу сообщали об их аресте. Никто не был застрахован оттого, что за ним придут. Все было перемешано - личное, служебное, вдруг объявляли вредителей в самых неожиданных местах...
И в те же годы огромную популярность приобрели патефоны. Пластинки с песенками Утесова крутили всюду. Собирались на вечеринки, танцевали фокстрот, танго. Даже на службе после работы заводили у нас патефон, учились танцевать.
В конце зимы кто-то предложил Леше купить очень дешево маленькую избушку с огородным участком. Подумав, мы на это решились. Избушка была крохотная, низкая, с русской печкой. Алексей решил, что со временем пристроит к ней вторую комнату, а эту сделает кухней. Он даже перешел на работу по заготовке леса (или взял её дополнительно), чтобы и себе достать подходящий материал. Уезжал в лес на целый день. Пришлось отказаться от Андриановны и снова взять приходящую девушку - няню. Все шло благополучно. Даже на работе меня уговорили перейти на должность бухгалтера в местном проф¬союзе - там больше платили, были какие-то льготы.
И тут я заболела. Доктор не могла определить, что со мной. Аборты были строго запрещены, врачи боялись ареста. Положили меня в больницу для выяснения - что же со мной. Гога остался на попечении няни - оказавшейся очень скверным человеком. Как я жалела, что нет Андриановны, но она уже нашла других хозяев.
За новой няней - Тасей никто не следил. Кормила она Гогу плохо и довела до поноса. Леша отнес было сына к матери, но та отказалась принять под предлогом, что он может заразить их Олю. Хоть это был не заразный понос, а просто расстройство от плохой еды. Дома у них было две женщины - Таня не работала.
Помогла тетя Нина, хотя и у нее была своя семья и свои заботы. Она вылечила Гогу, брала к себе на выходные дни. А дома у нас хозяйничала Тася. Оба мы с Лешей были слишком доверчивыми.
Я из больницы написала маме в Харьков, и она обещала приехать.
В больнице я пробыла почти два месяца, до тех пор, когда мне сделали, наконец, операцию, удалили опухоль, которую врач принимал за беременность.
Я еще лежала, когда рано утром явился ко мне взволнованный Алексей и сказал, что дома беда.
- Гога,- в ужасе спросила я?
- Нет, нас обокрали...
Уходя в больницу, и вообще после переезда в новое тесное жилье, я сложила все вещи в большой сундук. Он стоял в сенях. Там были и Лешина дубленка-полушубок, и мое зимнее пальто, платья, рубашки, брюки, даже простыни, покрывала, белье - все, кроме того, что надевал на работу Алексей, и в чем я ушла в больницу. Тася замок, конечно, открыла, вещи таскала. Потом соседи говорили, что видели ее в моих платьях, а позже мне на чердаке попались затоптанные и рваные мои фильдеперсовые чулки. Узнав, что приезжает моя мама, Тася с кем-то договорилась. В сенях, со стороны улицы были вынуты доски (вероятно заранее), туда подъехали сани и все вещи увезли. Алексей спал в комнате, он очень уставал и ничего не слышал, да и дверь, кажется, была чем-то подперта.
На снегу остался след Тасиной ноги возле пролома. Милиция начала следствие. Тасю арестовали, вещи не нашли, и тем дело кончилось. Примерно через месяц Тасю отпустили...
Мама приехала, когда я еще была в больнице. Прожила она у нас все лето. Ей очень понравилась тут природа, она с Гогой ходила гулять, носила его в село Майму, где была церковь и окрестила его там. Повесила на его кроватку эмалевую иконку Георгия-Победоносца, которую привезла с собой.
Леша перестраивал нашу избушку по выходным дням и вечерами. Снова работал пильщиком. Мама с Гогой ходила к нему на работу. После этого внук стал донимать ее игрой в пильщиков - он называл это «чи-чи» - заставлял бабушку влезать на табуретку и вверх-вниз таскать какую-нибудь палку или щепку. Сам вверху пилить не хотел - он видел, что отец работал внизу.
Строительство нашего дома двигалось быстро. Леша все делал своими руками. На три венца поднял стены, разобрал печь, сделал удобную плиту. Начал класть бревна для пристройки. Материал он заготовил с зимы. Углы клал красиво - в лапу. Только когда надо было положить балку для потолка, он пригласил рабочего помочь.
Мама поддерживала хорошее отношение с Ольгой Даниловной, но Бич-Лубенские были как-то проще и сердечней. У них иногда ночевали, пока шло строительство.
Маме нравилось, что у нас есть участок земли. Я завела цветник, мама сажала туда растения, принесенные с прогулки.
В конце лета мама уехала в Харьков к Куке, которая ждала второго ребенка - Лилю. Перед отъездом она сфотографировалась с Гогой на руках.
Наш дом был почти готов, когда в Танину семью пришла беда - арестовали Константина, а вслед за этим, как обычно, стали выселять его семью из казенной квартиры. Сначала мама - Ольга хотела перейти к тете Нине. Они уже перебрались, когда по моей вине произошла большая неприятность. Тетя Нина, с насмешкой сказала мне, что пока Оля жила хорошо - она и дороги к ним не знала, а теперь стала самая родная. В разговоре я, не подумав, упомянула о Леше. Он тут же доложил это матери. Разразился скандал. Я действительно была виновата, что пересказала Нинины слова, но никак не ждала от Леши такой бестактности. Это была как бы первая трещинка в наших с ним отношениях.
Лешина мама прибежала к нам с криком - со мной даже не поздоровалась и вообще меня не замечала - Что ты тянешь с этой постройкой - нам жить негде! Конечно, она была очень расстроена, но все-таки избушка была куплена на мои деньги и на мое имя. Официально хозяйкой дома была я. Бог с ней, ее преследовали беды!
Когда постройку кое-как Леша закончил, первое, что мама сделала - переехав, - она убрала Гогину кроватку к окну, а на ее место у теплой стены с печкой - поставила Олину.
Зима эта была очень трудной для всех нас. Все лето я не служила - помогала Леше в строительстве дома. Таня постоянно ходила в тюрьму - носила передачи, добивалась свидания. Еще во времена Атосова ареста был придуман условный знак: если слово «кисель» писалось с грамматической ошибкой -«кесель» - значит с посудой или бельем передаются запрещенные сведения. Константин жаловался в записке - ты забываешь про «кесель». А на всех его рубашках, переданных в стирку, оказывались оборванными обшлага. Что-то он хотел сообщить. К концу зимы Тане объявили, что Константину дали 10 лет без права переписки. Тогда не знали, что это значит расстрел, и Татьяна верно ждала мужа все десять лет. В стихах, которые она писала, описана ее трагедия.
Пришлось мне поступить на службу. Гогу отдали в ясли-сад. Темным зимним утром я на салазках, по непротоптанной, снежной дороге тащила его туда, где оставляла ревущего, цепляющегося за меня.
Таня на работу устроиться не могла. Ее, как жену «врага народа» никуда не принимали. Леше зарплату задерживали, да и получал он немного. Мама продавала какие-то вещи. Леше она отдала полушубок, хранившийся для Жени, - точно такой, как украли.
В эти сумбурные дни Катя (Роза) из Алма-Аты сообщила о смерти Атоса в лагере. Звала мать и Таню переехать в Казахстан. И в марте они решились на переезд. Расстались мы мирно, но с облегчением с обеих сторон.
Все эти годы я уговаривала Алексея получить какую-то специальность, учиться. Даже сама запросила от его имени задания, чтобы поступить заочно в строительный институт. Задание прислали, но для Леши слишком трудное. Ему и в голову не пришло, что можно обратиться за помощью и консультацией в школу к учителям. Он подделывал справки о якобы оконченных курсах десятников, а новыми знаниями пренебрегал.
Гогин садик почему-то закрыли, и пришлось снова взять домработницу. К лету у нас в огороде выросли огурцы, и наша няня солила их и продавала на улице, чтобы выкупить по карточкам хлеб. Молоко нам давали в долг. Эта женщина скоро ушла от нас, заявив, что хоть люди мы хорошие, но видеть такую бедность ей невозможно.
Зарплату тогда почти всюду задерживали. А я подрабатывала по вечерам - мне приносили печатать диссертации из научно-исследовательского совхоза. Там делались опыты по изучению яков и выведению новых пород скота. Иногда в виде поощрения оттуда привозили в подарок сливочное масло.
И тут снова я, простудилась, заболела воспалением почек. Оказалось еще, что я жду ребенка. Сначала я думала, что снова это какая-то опухоль, но осенью у меня родилась девочка.
Врачи предупреждали, что рожать при воспалении почек опасно. Но получилось так, что из-за распутицы скорая помощь к нашему дому подъехать не смогла. Тогда Алексей позвал на помощь тетю Нину, взвалил ее себе на спину (на закорки) и принес к нам домой. Все обошлось благополучно.
С вечера Гогину кроватку перенесли в кухню, а утром он узнал, что ночью у него «нашлась» сестренка. Он был удивлен и обрадован, все хотел узнать - где же ее нашли!
Приходила Наташа – тети Нинина дочь - поздравила меня и подарила Гоге игрушечного Мишку. Потом, в разговоре упомянула, что у нее расстроился желудок. Гога вдруг сообразил - это, наверное, тоже потому, что ты Мишку нашла, как мама!
После болезни я была очень худая и слабая. Молока для моей дочурки Ирины - Ирочки не хватало. И сама она была худенькая и слабенькая. Пришлось ее подкармливать, скоро у меня вовсе исчезло молоко, она стала «искусственницей».
Я стала искать себе работу на дому - предложила швейной мастерской брать у них обрезки разной материи и делать аппликацией коврики, как мы делали в Харькове. Вышила такой коврик с изображением султана и восточной танцовщицы. Еще раньше, когда мы жили вместе с Таней, вышила коврик с Иван-царевичем на волке. Но не такого мрачного, как у Васнецова, а очень жизнерадостного - со множеством разных зверушек, выглядывающих из леса. Когда Таня уезжала, я подарила его для маленькой Оли.
Но в мастерской надомную работу запретили. Наверное, для успеха следовало придумать узор идеологически выдержанный - пионеров или советскую символику... А мой султан бесследно исчез - видимо, все же им кто-то прельстился.
Я стала придумывать себе какой-то другой источник надомного заработка. Маленькую свою дочку Алексей полюбил, жалел ее и меня. Ночью вставал, менял ей пеленки, подавал мне - кормить. Если она плакала, ходил с ней по комнате - убаюкивал.
Декретный мой отпуск кончался. Я хотела остаться дома, уговаривала Лешу, что у нас двое маленьких детей, я еще нездорова, хоть бы с полгода побыть дома, чтобы он нас прокормил, пока дети подрастут. Он немного подумал и сказал - придется тебе выйти на работу.
Такое равнодушное отношение к своей семье - еще усилило ту трещину, которая наметилась между нами. Я вернулась в свое учреждение - печатать и секретарствовать. Снова пришлось взять няню - девочку Дуню.
Гога с ней подружился - знал, звал - Дуня-ластутуня, покрикивал на сестричку «Илка, не леветь!» совал ей соску и качал кроватку. Дуня жила у нас, поэтому мы с Лешей иногда вечером могли пойти куда-то. Вечеринки, а главное - кино были нашими развлечениями.
Почти во всех советских учреждениях того времени был обычай совместно праздновать дни Первого мая, Октябрьской Революции и особенно 8 Марта, когда женщины кончали работу в середине дня.
После работы в марте, или после демонстрации в мае и ноябре - собирались за общим столом. Готовили угощение заранее по домам, условившись между собой, чтобы не было одинаковых блюд. Пекли пироги и торты, делали бессменный винегрет и салаты - кто что мог. Конечно, приносили и выпивку. Заводили патефон, танцевали под все те же бессмертные «Брызги шампанского», «В парке Чаир» и «Веселых ребят».
Очень огорчала меня бедность. Платье было одно и на службу и на праздник. А туфли на работу я несла в руках, шла босиком до школы - (квартала четыре) - там, в бочке с дождевой водой мыла ноги и обувалась, чтобы дальше идти по тротуару. Так бывало до самых морозов, когда становилось сухо, и можно было обувать пимы.
С тетей Ниной по-прежнему мы были очень близки. После рождения Ирочки она некоторое время жила у нас, к малышке привязалась всей душой, помогала в доме, возилась с Гогой.
Но она жила со своими дочерьми - Марусей, Катей, Наташей и внучкой Валей. Все они где-то служили, домашние дела были на тете Нине.
В то время они снова перестраивали свое жилье. Нужны были деньги, и Катя решила продать новое платье, присланное ей из Москвы. Я примерила это платье и поняла, что ОНО МОЕ! Не помню теперь, сколько оно стоило. Из зарплаты выделить себе на одежду я не могла и взяла срочную работу.
Чтобы в срок сделать ее, после служебного дня я оставалась печатать. Мы работали вдвоем с еще одной машинисткой. Бывали случаи, когда я печатала всю ночь, не возвращаясь домой до конца следующего рабочего дня. Алексей помалкивал, и платье это я купила.
В конце зимы от мамы Ольги стали приходить письма с советом переезжать нам тоже в Казахстан, там для Леши можно найти работу получше.
Только что мы получили свой угол. Дом наш был светлый, теплый. Я его полюбила - так не хотелось опять переезжать, опять чего-то искать. Тем более, что в Алма-Ате надо было остановиться на первых порах у Тани и мамы. После совместно прожитой в нашем доме зимы, я себе представляла, каково будет жить в маленькой квартирке с ней и с двумя маленькими детьми у меня на руках...
А письма становились все настойчивее. Таня уже присмотрела для Леши место - директора какого-то маленького заводского стадиона.
После обсуждения всех обстоятельств, из которых главным было, что дом наш записан на мое имя, и продавать его можно было и без Леши, он решил ехать, взяв с собой Гогу. А я напишу своей маме и, когда он найдет квартиру в Алма-Ате, приеду и я с маминой помощью и с Ирой. Мне окончательно стало ясно, что Алексей полностью подчинен материнской воле. Ни дети, ни семья, которую он по-своему любил, не могут быть причиной пойти наперекор ее желанию.
Дуня от нас ушла. Ирочку - ей было 4 месяца - отдали в ясли, а Алексей с Гогой отправился в Казахстан.
Тетя Нина жалела нас с Иринкой, брала ее к себе на выходной день, чтобы я могла сходить за покупками или вечером вместе с Катей в кино.
В Харьков маме я написала - звала ее помочь. Но у нее были свои проблемы и не в последнюю очередь финансовые.
Бедная моя мама! Она подружилась с женщиной - врачом-ученой по фамилии Ченч, ходила к ней домой, переводила статьи с английского языка. Доктор Ченч - угощала ее чаем, они подружились, разговаривали о разных вещах. За переводы Ченч хорошо платила.
Так бы маме и жить - одной, спокойно и обеспеченно.
Но у мамы было четверо дочерей, и каждая из них звала на помощь. Катя с Володей в Крыму то расходились, то мирились. У Лиды был сын - Боря, и она также вынуждена была служить. Лучше всех была обеспечена Кука, но там было двое детей - помощь тоже нужна. И еще я - за тридевять земель со своими бедами.
Ченч дала маме денег на дорогу, но прошел не один месяц прежде, чем мама выбралась ко мне. А в Ойрот-Туре закончили постройку нового здания для яслей. До тех пор они находились в большой деревянной избе, очень тесной, но теплой. Новое здание каменное, сырое, летом его не топили. Ребятишки в нем стали болеть.
Ирочка моя подросла, научилась ползать. Еще издали, услышав мой голос, она на четвереньках радостно бежала мне навстречу. Она уже могла сидеть у меня на руках, держась за мою шею, и мы вместе стали ходить и в магазин, и к тете Нине. Я не любила бывать по вечерам в нашем опустелом доме, скучала, беспокоилась о Гоге, ждала писем...
Ирочка заболела в июле. Слабенькая от рождения, она не перенесла воспаления легких (антибиотиков тогда не было еще). Умерла в больнице у меня на руках.
Самое страшное воспоминание в моей жизни - о том, как я шла из больницы - одна, с мертвым ребенком на руках... Я не помню, как ее хоронили, мою маленькую. Все сделали Бичи и их друзья. От Ирочки не осталось даже фотографии.
Мама приехала уже после похорон. Она была в отчаянии, она упрекала себя за то, что опоздала.
Кое-как, дешевле, чем можно было, продала я наш красивый дом, попрощались с могилкой. Со слезами обнялись с тетей Ниной и уехали в Алма-Ату. Я не пишу о поездах того времени - это детектив особый.
Алексей писал мне, что он нашел для нас квартиру. Увидав ее, я пришла в ужас! - это была какая-то нора - темная и тесная. Примитивный подвал под небольшим деревянным частным домом. Наверху жили татары, очень неопрятные, со множеством вечно орущих и дерущихся детей. У входа, около земляной лестницы сделана плита, чтобы обогревать помещение и варить еду. Я думаю, что Алексея уговорили нанять это логово только потому, что оно было в одном дворе с флигелем, где жили мама и Таня.
С тоской я вспоминала наш милый дом в Ойротии. На деньги от его продажи купили кое-какую мебель - стол, две кушетки вместо кроватей. В Алма-Ате было действительно трудно с квартирами, но не до такой же степени...
Гога мне обрадовался, все спрашивал - а где же Ирочка? Моя мама сказала ему, что Ирочка стала ангелочком и улетела на небо. Тогда он решил сыпать крошки хлеба за окошком (оно было на уровне земли -узкое) со словами - ангелочки прилетят, клевать станут. Моя мама прожила с нами до половины зимы и уехала в Керчь, где ждала ребенка моя сестра Катя.
Мама ходила гулять с Гогой. Город был ей незнаком, и она, боясь заблудиться, спросила у прохожего - какая это улица? - Оказалось улица Гоголя, Гога решил, что это его улица, и каждый раз звал - пойдем на МОЮ улицу!
Стал он одно время прихварывать, врачи ничего не нашли и направили нас к профессору. Там Гоге очень понравилось - и он заметил, что, конечно, стать милиционером заманчиво, но, пожалуй, профессором еще лучше. Так в 3 года он предугадал свое будущее.
Когда мама уехала, Гогу на день отводили к Лешиной матери, вместе с Олей, они были ровесники, она водила их гулять и кормила завтраком.
Алма-Ата - большой и очень своеобразный город. Восточное его происхождение только кое-где принимало тогда европейские черты. Рядом с трамваем нередко шествовал верблюд со своим высокомерным выражением морды. Ослики - ишаки с поклажей и седоками попадались на каждом шагу. В полдень они подымали истошный крик, особенно на базаре, где их всегда было много.
Кроме продуктового рынка, по пятницам и воскресеньям собирался другой базар - вещевой (барахолка), где можно было купить все что угодно, в том числе и валюту. Этот рынок захватывал широкую улицу, обсаженную, как и другие улицы, деревьями («Ташкентскую аллею»), растягиваясь чуть ли не на километр.
А для меня жить в большом городе, на юге было привычнее, чем в Ойротии. Я радовалась оперному театру, трамваям, широким асфальтированным улицам, солнцу, фруктам. Здесь начиналась новая, другая жизнь.
Работать я стала в Научно-исследовательском Институте, среди интеллигентных людей. Я приоделась, стала следить за своей наружностью, подрезала волосы, ходила в парикмахерскую для укладки волос. Еще острее ощущала, что я недоучка, что надо менять профессию, учиться. Время шло тогда для меня медленнее - столько событий происходило за один год. Менялся взгляд на жизнь, на людей, на себя...
В нашем институте была библиотека. Там выписывали литературные газеты и журналы. С библиотекаршей я дружила, и однажды она уговорила меня прямо с работы пойти с ней в филармонию на концерт Нейхауза. Он играл в тот вечер Бетховена. Как потрясла меня эта музыка - описать нельзя. Я поняла, что есть главное, «высшее», необходимое душе. Пыталась рассказать Алексею, но ему было неинтересно.
Алексей после работы занялся литературным творчеством. Решил написать что-либо для печати и тем улучшить наше материальное положение. Подозреваю, что эта идея возникла у его матери. Алексей был очень наивен, но в своем таланте уверен. Написал он пьесу - не помню ее названия - детективного содержания о диверсантах, переходящих через границу и советских пограничниках, их задержавших. Перепечатать это сочинение на машинке он отказался, считал, что слово «рукопись» обозначает - написанное от руки. Послал не в небольшой местный журнал, а прямо в «Новый Мир». Рукопись вернули.
Он писал о вещах ему мало известных, с надуманной ситуацией и совершенно не зная требований драматургии.
Весной городские и республиканские власти Казахстана решили, что их столице необходим большой водоем - озеро. Был создан проект и, как тогда водилось, население города «с энтузиазмом» начало бесплатно готовить котлован для будущего водоема. Разнарядку дали и нашему институту.
В выходной день мы бригадой отправились туда. Была весна, ярко светило солнце, цвели маки по склонам гор - воздух теплый, душистый. Я, вместе с другими сотрудницами, таскала носилки с торфяной землей. Было весело. Физической работы я никогда не боялась и трудилась с удовольствием.
В нашей группе работал и геолог Вадим Щербаков, недавно поступивший работать в наш институт. Мы всей группой дурачились, таскали друг друга на носилках. Вадим помогал мне. Потом вместе завтракали, делились своими припасами.
На службе, в институте наши дружеские отношения продолжались. Вадим приносил мне показывать какие-то привезенные им из экспедиции камни, куски породы, рассказывал о них с увлечением. Я печатала его отчеты.
Вообще, тут для меня было немало «левой» работа. Многие сотрудники писали диссертации, научные статьи, за перепечатку - платили. Я числилась секретарем, а машинисткой была татарка, она не успевала сделать все, да и печатала я грамотнее и толковей.
Приходилось оставаться после рабочего дня. И Вадим тоже чем-то занимался в своем отделе. Если я задерживалась допоздна - провожал меня. С ним было интересно - разговаривали о новых журналах, о театра, о литературе, о стихах - о чем угодно.
Ухаживания Вадима не оставили меня равнодушной и я решила поговорить с Алексеем. Призналась ему, что влюбилась, и ждала ответных слов, что он меня любит, что у нас есть сын, что эта влюбленность - дурость. Ждала возмущения, обидных слов, чего угодно. Но не полного равнодушия к моим словам.
Конечно, он доложил матери о моем признании.
А я осталась в убеждении, что не нужна ему, а может быть и он мне…
Наступило время моего отпуска. Давно хотелось мне побывать в Керчи у Кати, а проездом и в Харькове.
В это же время из Института ехала в командировку группа геологов. Тогда вблизи поселка Акмола нашли залежи железной руды. Нужны были еще какие-то данные. Главный инженер уговорил меня поехать с этой группой, оформить там какие нужно бумаги для отчета, а после, прямо из Акмолы, не возвращаясь, ехать дальше в отпуск. Это удешевляло мою дорогу до Харькова.
В Акмолу ехал и Вадим, а я в отпуск взяла с собой Гогу. Две недели, проведенные там, я вспоминаю с удовольствием. Гога тогда был разговорчивый, забавный малыш. Жили мы с ним в гостинице, кормились в столовой. Строгого рабочего дня никто не придерживался.
Я пыталась устроить Готу в детский садик, но он категорически не хотел ходить туда - капризничал. Тогда один из геологов - толстый, веселый не помню его имени, (Юшков?) стал возить его с собой к шурфам, нянчился с ним, учил стрелять из лука, возил на легковой машине в столовую - пока я была занята. А вечером, когда Гога уже спал в гостинице, мы с Вадимом ходили гулять. Природа была там весьма унылая, но нам хорошо было вместе.
Вадим провожал нас на поезд, когда мы уезжали. Притащил Гоге игрушек, еды на дорогу.
И даже устроил нас в международный вагон, где была совершенно для меня невиданная туалетная комната. К сожалению, с комфортом мы ехали всего одну ночь, а утром прибыли в Куйбышев на пересадку. Там мы с Гогой проехались на пароходе, я, дрожа от холода, искупалась в Волге - потом прибыли в Харьков. Встретил нас на вокзале Юра Наседкин очень по-родственному.
В Харькове я была больше у Куки - Лида и Володя Смирнов работали, уходили рано.
Съездили в Репки к тете Шуре - Боря там был все время. Юра уговорил меня съездить с Кукой в Изюм. Съездить еще и в Керчь - я просто не успела. Пора было возвращаться домой.
В Алма-Ате мои встречи с Вадимом стали еще откровенней. По воскресеньям я брала Гогу, и мы отправлялись в Зоопарк или просто гуляли в парке.
После работы шли с Вадимом в кино - тогда впервые показывали «Большой Вальс», и мелодия Штрауса из этого фильма навсегда связалась у меня в памяти с Вадимом и с тем счастливым временем.
Я хорошо зарабатывала, могла красиво одеться, ходила в парикмахерскую причесываться. С ночи занимала очередь к магазину за модными туфлями...
Вадим был уверен, что мы поженимся, и познакомил меня со своей матерью. Тане я откровенно рассказала все, а Ольга Даниловна вообще перестала меня замечать.
Нам с Вадимом было весело и хорошо. Но его мамаша относилась ко мне очень настороженно, если не сказать враждебно. Я для нее была какая-то машинистка, а Вадим единственный сын, с высшим образованием. Я так и не поняла тогда - где же его отец умер, сидит или бросил семью?


Часть IV. Война

Если бы во время отпуска мне удалось побывать у Кати в Керчи, я никогда не решилась бы переехать туда совсем. Даже после нашей казахстанской норы, ее жилище поразило меня нищетой. Это были две маленькие комнатушки в частном деревенском домишке в пригороде Керчи. Расшатанные кровати, один единственный стул, на котором сидели за обедом по очереди. Большая грязноватая плита, топившаяся углем, грязно, голодно. Усталая мама, нянчившая годовалого Колю. Непонятные отношения с Володей, который жил отдельно с другой женой, тещей и старшим сыном - ровесником Гоги.
Мое удрученное состояние усиливала и холодная, ветреная погода. Море шумело, осеннее, бурное, мрачное... Но, выбора не было - все деньги ушли на дорогу, следовало приспосабливаться.
Леша поступил на работу плотником на металлургический завод им. Войкова. Через некоторое время и я нашла должность управделами в ремесленном училище. Мы получили карточки на хлеб, а Леше даже карточку на рабочий (очень скромный) паек. Лешу научили подать в заводоуправление заявление с просьбой о жилплощади.
Катя - медсестра в детсаду - брала с собой и Гогу, он ревел, идти туда не хотел. Мы заманивали его тем, что там дадут манную кашу. Дома мы все питались в основном рыбой - бычками в разных видах.
Подходили праздники. Мама с Катей и я с ними стали делать игрушечных Дед-Морозов. Катя приносила с работы вату, мама делала из чего-то головы и лица. Тогда к новому году, и тем более к Рождеству в магазинах ничего не было, и наших кукол охотно покупали. Включился в эти дела и Алексей - делал деревянные подставки к Морозам.
Володя приходил часто. Он тогда руководи хором в заводском Доме культуры. Нашел свое место в жизни.
Его жена - армянка Тамара пела в этом хоре. Женился на ней Володя по необходимости, когда родился его старший сын Герман. В стихотворении «Донна Анна» говорится об интересах его новой семьи и неприятии им этого уровня. Но Володя все-таки предпочел его Катиной бесхозяйственности.
В ту весну Володя написал много прекрасных стихов. Многие из них он снова посвятил мне. И я догадываюсь, что Катины настойчивые приглашения приехать, были сделаны по его желанию. Свои стихи Володя не любил читать вслух, и большинство из них я узнала, когда его уже не было.
Леша продолжал писать свои страхуны. Решился однажды прочесть один из них Володе. Тот пришел в ужас, с отвращением слушал описание загробных пыток и мучений. Рассказ произвел на Володю отталкивающее впечатление, хотя слог и язык, которым писал Леша - он похвалил.
Странно вела себя по отношению ко мне Катя. Она все выискивала случаи высмеять меня, поставить в глупое положение. Я, как всегда, попадалась на провокации, но по-прежнему на нее не обижалась.
Хорошие, дружеские отношения сложились с Володей у меня. Он часто приходил к нам домой, мы разговаривали на разные отвлеченные темы. Мама его любила, понимала, что он талантлив, что он не такой, как все и догадывалась о его непростом ко мне отношении.
А Катя и Тамара ревновали Володю и спорили - кто из них настоящая Володина жена. Когда родился Коля - Тамара устроила скандал
- Ты у меня украла мужа!
- Но ведь это ты еще раньше забрала его у меня, - резонно отвечала Катя.
Наступил Новый 1941-й год. Благодаря Дед-Морозам мы встретили его в смысле угощения достойно. Володи не было. В Доме Культуры шло «мероприятие».
Под Старый Новый год Володя пригласил нас с Лешей к себе. Он жил с женой и тещей в маленькой, но довольно стандартно-уютной квартире. Хозяева встретили нас очень радушно, гостеприимно. За столом я вспомнила строки Пастернака: «За что же пьют?... За то, чтобы поэтом стал прозаик и полубогом сделался поэт... ». Володя обрадовался, растрогался, благодарил меня. Я думаю - больше всего за то, что в этой обстановке прозвучали настоящие хорошие строки.
Когда пришло лето, меня с Гогой Тамара пригласила съездить в пригород Керчи - там был большой хороший пляж. Собственно с удовольствием плавали и купались мы с Гогой. Вся Володина семья сидела на берегу. Герман боялся воды, Володя не умел плавать...
Стояло лето. Море спокойное, голубое под голубым небом, пестрая галька, желтый песок, на который набегают прозрачные спокойные волны. Близко от дома диковатый пляж - все выходные дни и после работы мы с Катей и Гогой купались, плавали, загорали на берегу. Леша с Гогой катались на пароходе.
Я готова была примириться с нашим переездом. Мы с Катей и Володей собирались в воскресенье отправиться в Древнегреческий заповедник - склеп Деметры. По Володиному мнению, древнее изображение головы богини напоминало меня...
Но утром в воскресенье 22 июня мы проснулись от громкого плача соседей, истошных криков ВОЙНА! Это был шок! Никто войны не ждал. Нам так убедительно твердили про наш советский огород, куда никто не сунется. Так напоминали, что «помнят псы-атаманы конармейские наши штыки», что в первую минуту было чувство – «не может быть!!!» Но радио все твердило - война, война. Уже в городе были первые разрушения от ночной бомбежки. Все должны были явиться на свою работу.
Тот самый длинный день в году,
С его безоблачной погодой,
Нам выдал общую беду -
Для всех, на все четыре года.
(К. Симонов)
Еще накануне отпросилась с работы девушка-машинистка - у нее назначена была свадьба...
На работе никто ничего не понимал. Стало только известно, что ночью немцы бомбили Севастополь и Керченский порт.
Начальство суетилось, назначались какие-то круглосуточные дежурства - неизвестно, что на них делать. Ввели комендантский час...
Через несколько дней выступал по радио Сталин, с обращением - «Братья и сестры... » - чего уж никто не мог себе представить - но поняли, что все очень серьезно...
У военкомата, как много лет назад, заголосили, завыли, в толпе бабы, хорохорились, отплясывали пьяные призванные мужики...
Был приказ - во всех учреждениях сжечь все архивы и вообще документы. Потянулся по улицам едкий дым горелых бумаг.
Стали составлять списки на эвакуацию. Увольняли с работы и куда-то в Сибирь ссылали немцев по национальности. В паническом страхе уезжали евреи...
Катя, как медсестра, должна была эвакуироваться с Домом инвалидов.
Маленькому Коле шел второй год и первое слово, которое он сказал сознательно - было «бомба» и еще «Гитля». Коля бегал по двору, грозил в небо кулачком и кричал - «Гитля-фа; ни-ни бомбу бах-бах!»...
У Алексея была броня - он работал на разборке и отправке завода.
Еще в первые дни войны в училище, где я работала, приезжал командированный из Симферополя милицейский работник Егоров. Много времени он проводил в нашей канцелярии, шутил, рассказывал анекдоты. Сложились с ним веселые дружеские отношения. В ответ на попытку ухаживать за мной - я уверяла его, что просто дружить гораздо лучше. Ему это понравилось. Он после работы провожал меня, и мы бродили в затемненном городе, прячась, курили, смеялись по пустякам. Я рассказала, что мы с мужем думаем разойтись. Он говорил о своем хамоватом окружении. Скоро Егоров уехал.
Неожиданно Алексею дали ордер на освободившуюся квартиру в доме ИТР. Нам досталась еще не обжитая большая трехкомнатная квартира с высокими потолками, балконом и удобствами.
На службе ко мне все время приходили разные люди за справками и документами. Мне пришлось докладывать начальству о ходе этих дел. Раза два в кабинет заходила сотрудница – сказала:
- К вам пришли!
Приходили все время. Я ей ответила:
- Мне некогда, пусть подождут.
Через некоторое время она снова зашла - но я еще не кончила разговора с директором и снова отмахнулась. А когда вернулась за свой стол, увидела записку от Володи: «Приходил проститься, не застал, целую». Я побежала на улицу, но увидела только уходящий трамвай...
Если бы мне сказали, что пришла сестра с мужем, конечно, я все бросила бы. Больше Володю я не видела - он погиб вскоре. Остались стихи. Нет даже могилы.
Очень трудное это время было для мамы. Только что она получила письмо о том, что умерла ее внучка -Кукина старшая девочка Зоя. Мама ее вынянчила с рождения. Беспокоилась она и за уехавшего маленького Колю. Мама осталась с нами, и мы поняли прелесть квартиры на третьем этаже, когда отключили отопление и воду.
Пока Алексей был еще дома, он натаскал в ванну воды. В кухне была плита - он принес каких-то досок, щепок, можно стало варить еду.
Магазины закрылись, базар исчез. Раньше с Кубани через пролив приходили баржи, на них ехали всевозможные торговки с овощами, мясом, и другими товарами. А в Керчи дешевой была самая разнообразная рыба. Теперь немцы бомбили пролив, у рыбаков конфискованы лодки и катера. Свои овощи в Керчи не росли - там кругом солончаковая земля. Закрылось училище, где я работала.
Мы жили не в самом городе Керчь, а в поселке при заводе. Тут на площадь свезли мешки с зерном, насыпали большой бурт пшеницы и все это зажгли (чтобы не досталось немцам). Вокруг стояли охранники и не подпускали никого. Все-таки Леша умудрился ночью (так же, как и другие) ухватить один мешок и притащить домой. Оказалось, что это овес.
Как только городские власти исчезли, начались грабежи в брошенных квартирах и в учреждениях. Мы с Алексеем, вопреки маминому возмущению, тоже решили кое-что взять из соседнего клуба - стулья, столик. Леша даже позарился на маленький красивый рояль, но один протащить его по лестнице не смог, распилил - чем просто погубил.
Взрывы, снаряды, бомбы летели все чаще. Из новой квартиры с третьего этажа хорошо был виден морской залив и баржи с эвакуированными, которые шли в сторону Кубани. Там же стояли и другие пароходы. Я смотрела, как налетали немецкие самолеты - они бомбили баржи с людьми, и вдруг поднялось огромное бело-розовое облако, звука не было слышно. Только я подумала - что это там горит - солома что ли - как взрывная волна за два километра дошла до нас, отбросила меня от окна, полетели стекла. Говорили, что бомба попала в пароход с боеприпасами.
Взрывы, снаряды, бомбы летели все чаще и днем и ночью.
Призвали в армию и Алексея. Был вечер. Я пошла проводить его. Только мы вышли на площадку квартиры, как за нами побежал маленький Гога - он нарисовал каких-то смешных человечков и со словами - «Они тебе помогут!»,- отдал эту бумажку отцу...
Долго вместе с другими женщинами я шла за строем солдат, уходившим куда-то в темноту, где порой жутко вспыхивали багровые отсветы.
На другой день соседки позвали меня бежать в ближайший совхоз, где раздают телят. Я побежала с ними, и в туфлях на высоких каблуках, в шляпке, с помощью дамской сумочки вместо палки - по грязи, все-таки пригнала к подъезду нашего дома годовалого худущего бычка. Его загнали в подвал и кто- то из соседей согласился его зарезать и взять себе большую часть синеватого тощего мяса.
В то же самое высокое окно я видела, как в наш широкий просторный двор въехали немецкие мотоциклисты - передовой отряд.
В тот - первый - приход в Керчь, немцы вели себя спокойно. Заходили по два или три человека, спраши¬вали, нет ли партизан. Мама с ними как-то объяс¬нялась. Потыкали пальцем в наш рояль, убедились, что он сломан и ценности не представляет - и ушли.
Вывесили на улицах объявления о регистрации евреев. Говорили, что их куда-то отправляют. К счастью, мне не пришлось видеть колоны этих несчастных, я только разговоры о них слышала...
Зима в тот год пришла небывало холодная, даже замерзло море. Мы с мамой и Гогой дрожали в своей нетопленой квартире. Дров хватало только, чтобы сварить раз в день еду. Темнело рано, чаще всего мы спали, укрывшись с головой. У нас даже коптилки не было...
Время от времени я отправлялась в город на базар. Трамваи давно не ходили, налетали самолеты - бомбили и стреляли. С толстым платком на голове, в Лешиных кальсонах, заправленных в его же ботинки, в ватнике - похожая на чучело, я брела по скользкой дороге, падала, пряталась от самолетов.
В таком нищенском, убогом виде, зашла я к Тамаре и была поражена: Тамара в розовом платье, с нарядной шалью на плечах - завитая, накрашенная, надушенная встретила меня весьма пренебрежительно. За ней должен был заехать немец, чтобы отправиться в какое-то то ли кабаре, то ли клуб немецкий, где она пела... Контраст между тем, как жили остальные люди - был неприятно резким...
Неожиданно домой вернулся Алексей. Его часть, почти безоружная, попала в плен, и немцы, подержав пленных две недели голодными, отпустили домой всех местных жителей. С Лешей пришел еще один солдат, сказавший немцам, что они из одной семьи. Я не помню его имени.
Он был очень благодарен Леше за помощь в освобождении. Ужасался - как мы бедны и звал, по возможности, приехать к нему домой. По-видимому, у него было свое хозяйство в селе. Вскоре он пешком отправился домой.
С Алексеем жить нам стало полегче. Он сделал мельничку-терку для овса. Перетерев его, нужно было отсеять муку - из нее пекли лепешки, шелуху замачивали, варили кисель. Полегче стало с дровами. Кроме того, на улицах кое-где лежали замерзшие убитые лошади. Алексей (так же, как многие другие), топором вырубал из них куски мяса. После оттаивания они шли в котлеты или суп.
Под новый 1942-й год город снова заняли советские части. Высадившийся в Аджимушкае десант неожиданно разбил немцев, которые праздновали Рождество. Победа далась тяжело. Почти все десантники погибли. Среди населения шли разговоры, что партизаны, прятавшиеся в Аджимушкайских катакомбах, вовремя не пришли на помощь своим...
Прошло немного времени, и Лешу арестовали. Он, как и при немцах, работал на разборке руин. Взяли его неожиданно, он успел только передать записку со знакомой бабой. Арестовали всех, кого отпустили немцы. Я пошла в город, чтобы отнести ему еду. За разрешением на передачу нужно было обратиться в комендатуру. Я ждала начальника, вдруг вошел Егоров - в военной форме - и сразу подошел ко мне. Я сказала, что принесла передачу мужу, он спросил:
- Вы же хотели расстаться?
Мой ответ, что теперь другое время, - ему понравился, и тут же, не садясь за стол, Егоров написал распоряжение - отпустить Лешу. Но с условием, что тот придет с ним поговорить. Мой нищенский вид Егорова не оттолкнул, наоборот.
Так Алексей опять ненадолго вернулся домой. В дом, где мы жили, поместили госпиталь, а нам дали другую квартиру в двухэтажном стандартном доме. Тут было лучше - печка и даже запас угля от уехавших жильцов.
Не прошло и месяца, как Лешу снова забрали, вся жизнь шла под непрерывные звуки бомбежек, выстрелов, чьих-то криков и плача.
Мирные жители как-то крепче держались друг друга. Не один Леша был арестован, а многие. Мы, их жены и матери, держали между собой связь, передавая друг другу узнанные новости. Мы смотрели, как колонну заключенных отправляли из тюрьмы куда-то. Стоял лютый мороз, туманная морозная мгла не давала рассмотреть худые, посинелые лица арестантов. Мы махали руками, называя по именам своих. Охрана не давала подойти, нас отгоняли.
Бабы сказали мне, что в госпитале дают стирать белье от раненых и кусок мыла при этом. Мыло считалось большой ценностью, поэтому мы из золы делали щелок, в нем белье вываривали, а мыло оставляли себе.
Во дворе, у входа в госпиталь штабелями лежали мертвые. Я с ужасом смотрела - нет ли среди них Володи...
Этот проклятый 1942-й год вместил столько событий и отдельных случаев, что невозможно все перечислить.
Голод все сильнее давал себя знать. Добывали где-то ржавую старую камсу, ели ее. В разбитой санитарной повозке мама нашла бутылку касторового масла. На нем жарили что-то, заправляли суп... Удивительно, но на наши пустые желудки касторка не действовала по своему прямому назначению...
Мне сказали, что в разбитом заводе еще стоит бочка со старой камсой. Я отправилась туда одна. Когда побежала по пустырю перед заводом, в меня кто-то стал стрелять. Этот «свист пули у виска» нельзя забыть... Упала, не успев сообразить ничего.
Заползла за куст и вернулась домой с пустыми руками.
В феврале бабы узнали, что наши арестованные находятся недалеко от Перекопа, сильно голодают. Решили собраться группой, поездом доехать до ближайшей станции, а оттуда добраться пешком.
Что я могла понести на передачу? Мама испекла овсяных лепешек, добавили кое-какую рыбешку - и все. Для себя в дорогу мне взять было нечего - дома оставались Гога с мамой, варили мидии. Я надеялась на быстрое возвращение поездом.
Собралось нас человек шесть, вышли из дома рано, дошли до станции и уже залезли в вагон, когда пришел лейтенант - спросил, что мы за люди и, узнав, что едем с передачей в лагерь, грубо выгнал всех, обозвав - «врагами народа». Пришлось идти пешком.
Была очень ранняя весна. Светило солнце, поблескивали лужи, кое-где лежали остатки сугробов. Воздух свежий, бодрый, идти было легко. Среди дня остановились отдохнуть. У кого было чем перекусить, достали свой обед.
Я отошла в сторону, села отдельно. У меня есть было нечего - трогать передачу - она и так слишком мала. А смотреть, как едят другие - стыдно...
В это время по дороге проходил молодой солдат-кавказец. Он подошел, поздоровался и, видимо, понял ситуацию.
- У моего народа - сказал он мне - есть обычай, встретив путника, угостить его чем-либо.
С этими словами он достал большой ржаной армейский сухарь и дал мне. Я растерялась, он кивнул головой и пошел дальше своей дорогой. Я заплакала. Намочила сухарь в снеговой луже и немедленно съела.
В одной из деревень, которые мы проходили, нас пустили переночевать. Утром пришли в лагерь, нашли, где работала наша часть. Я спросила какого-то мужика - не знает ли он Алексея? Ответ - «Да вот он!». Блондин Алексей был весь черный - и лицо и одежда покрыты толстым слоем сажи. Я не узнала его. Зэки жили в пещере, жгли костры в основном из резины - колеса и все, что могло гореть. После боев все это валялось в избытке.
Мы не успели ничего сказать друг другу, как Алексей заметил грузовик, который отправлялся в город. Шофер согласился взять меня. Залезла в кузов, поехали - вдруг я нашла отломанную корку хлеба, она валялась там. Это было второе чудо! Видимо, машина привозила в лагерь хлеб для начальства.
Вскоре после моего возвращения к нам на квартиру пришел управдом с какой-то женщиной городского вида.
Не здороваясь, она заглянула в кухню, прошла в комнаты и объявила
- Это мне подойдет!.
После ее ухода немного скованный управдом объяснял, что, как врагов народа (муж арестован) нас выселяют.
Пустого жилья в поселке было много, мы перебрались в коммунальную квартиру с общей кухней, коридором, уборной. Жили там еще люди. Мне удалось устроиться на работу в канцелярию эвакогоспиталя. Там лечили не раненых, а всякие другие болезни.
Стало немного легче. В госпитале давали обед. Я договорилась, что брать его будет мама, она приходила с Гогой. Но и мне тоже перепадало.
В те дни в Керчь прибыли недавно мобилизованные солдаты. Кто они были по национальности - то ли башкиры, то ли какие-то кавказцы - их звали ялдаши. Говорили, что воюют они плохо. Во время атаки сбегаются все над каждым убитым, заводят то ли молитвы, то ли просто голосят...
При обмундировании каждому солдату давали кусок хозяйственного мыла. Чтобы открутиться от передовой, ялдаши стали мыло съедать и, вызвав жуткий понос, попадали в госпиталь. Некоторые умирали там. Большинство больных в нашем госпитале были именно эти отравившиеся.
Продолжались обстрелы, бомбежки. Вырытые в начале войны щели и бомбоубежища далеко не всегда спасали. Были случаи, когда возле убежища падал снаряд, и взрывной волной напрочь засыпало выход.
Мы перестали бегать, прятаться и по ночам смотрели с мамой на небо, где, как фейерверк, летели разноцветные трассирующие снаряды. Не на нас, а мимо, куда-то далеко...
Однажды после работы, знакомая крикнула мне:
- Иди, селедку раздают. Я схватила два ведра и понеслась к рыбозаводу.
Там молодой, веселый солдат (русский) из цементного бассейна черпал селедку из рассола и высыпал в подставленные ведра. Я притащила домой отличную малосольную керченскую селедку.
В те же дни в сторону Аджимушкая непрерывно шли груженые грузовики. Все понимали, что это продовольствие для партизан.
Начальник нашего госпиталя тайно созвал нас - вольнонаемных - и сказал, что госпиталь эвакуируется, но в подвале остаются кое-какие продукты - заберите тайно.
Все кинулись, в том числе и я, но другие были более хваткие, и мне досталось намного риса, сахара, а постное масло и муку, которые я не могла унести сразу и припрятала за дверью - кто-то украл...
Немцы подходили все ближе, повезли в наш госпиталь раненых. Мест в палатах не хватало, они лежали в коридоре, на полу, во дворе. Помню молодую женщину - врача, ее привезли с поля боя без обеих ног и без рук, но она была еще жива, в памяти.
Возле переправы скопилось множество раненых и других людей. Переправа - баржи брали только раненых, но всех забрать не могли. Раненые, оставляя за собой кровавые ручьи - ползли через улицу к причалу...
Был приказ Сталина - Крым не отдавать, переправу запретить... Это мы узнали позже...
Страшно было и дома. Бои подходили все ближе. И тут на один час появился вдруг Алексей - уже в военной форме. Его призвали снова в армию. Приложил ли и тут руку Егоров - не знаю. Мы едва успели сказать друг другу пару слов. Он поцеловал Гогу, меня, маму и, торопясь, ушел.
Мама рассказала, что пока меня не было, приходил Егоров, назвался, сказал, что его часть отступает последней и предложил немедленно ехать с ним на танкетке, и мне тоже. Мама отказалась.
Больше о Егорове я ничего не знаю.
Это он оказался тем смешным человечком, которого нарисовал Гога...
Пока в городе было еще сравнительно тихо, - мама ходила на старую Катину квартиру, к ее хозяевам и к Щировским. Там она узнала, что Тамару арестовали и выслали. Ее мать с Германом очень бедствуют - старуха была инвалид - без одной руки. Мама делилась с ними, чем могла.
Немцы подходили все ближе. По нашему дому били из минометов, соседний пятиэтажный был разрушен снарядами.
Все живые сбились в подвалы под домом, ждали гибели, плакали, кричали. Кричали дети. Тогда в одном из углов подвала мама созвала всех бывших там детей и стала рассказывать им сказки - про Ивана-царевича, про Царевну-лягушку - старые русские сказки... Дети слушали, забывали страх.
А взрослые мужики в панике забивались под койки, истерично кричали. Маме тоже было очень страшно, конечно, - смерть стояла рядом. А она думала о детях, жалела их. Ее мужество поражало, подлинным геройством, самоотверженностью.
Кто-то достал водку, пили, и я с ними. Нельзя описать, страшно вспоминать тот день.
Бой шел за каждый дом, за каждый метр земли. Отступать нашим было некуда - дальше море, переправы нет.
Весь поселок окутался дымом, сквозь него шевелились огромные языки огня. Горело все - многоэтажные дома, сараи, деревья - целые улицы...
Потом всех нас выгнали. Немецкие слова «вэк! ферфлюхте, швайн» стали слышаться всюду. Нас согнали в недостроенный дом в стороне от пожара. Полов там не было - одни лаги, ходить было плохо, перелезали кое-как. Вокруг дома навалили солому. Пошел слух, что нас заживо сожгут. Так уже бывало. Кто плакал, кто молился, кто нервно хохотал. Я хотела сбегать назад - принести маме хоть подушку - только высунулась - увидела, что в меня целится немец - охранник из автомата. Даже не страх, а вдруг ясная мысль – «Гога, мама!!!» мелькнула в голове.
Когда немцы заняли город, и бой кончился, - кто-то из двора или из окна выстрелил и убил немецкого офицера. Тотчас же немцы похватали первых попавшихся на улице мужчин, и среди них мальчишку лет 13 - выстроили в ряд и расстреляли. Потом не давали родным их забирать и хоронить.
Я поняла, что не имею права быть убитой! - Без меня они погибнут! Это ощущение - «мне нельзя умереть» двигало мной и дальше.
Сутки с лишним просидели мы в этом доме, не зная, останемся ли в живых. Потом, ничего не объявляя, охрана куда-то исчезла. Все разбрелись - кто куда, нашли пустое помещение – чью-то контору - недалеко от моря и некоторое время там отсиживались. Потом вернулись. Верхний этаж был сильно поврежден, и мы стали жить внизу. Жизнь постепенно затихала.
Немцы провозгласили, что вернут людям все, что отняла Советская власть. Раскулачивание было еще свежо в памяти. Из Крыма потянулись люди на Украину в надежде получить землю.
Наш сосед по квартире Яша тоже решил ехать. Надо было обзавестись средством передвижения. Говорили, что возле переправы на поле последнего боя бродят оставшиеся лошади. Яков с товарищем отправились туда, позвали и меня. У меня тоже мелькала мысль вернуться на хутор, мама была против. Получать что либо от немцев она считала оскорбительным.
Зрелище, которое я увидала на поле боя, долго снилось мне. Большое пространство, частично изрытое окопами, было завалено трупами. Бойцы лежали в разных положениях - вытянутые, скорченные, вблизи окопов, внутри них... Особенно запомнился, лежавший на спине с раскинутыми руками молодой, красивый, белокурый парень - солдат. По его трупу шли машины, телеги.
Шныряли какие то мародеры, тащили что-то.
Лошадь мы поймали, нашли и возок.
Яша с семьей уехал. Пошли разговоры, что немцы предлагают ехать в Германию, пока еще добровольно. Уезжали люди и туда.
Образовалась в самом городе Керчи Городская Управа. Жизнь постепенно успокаивалась.
Гога стал болеть - у него на ручке образовался какой-то нехороший нарыв, никак не проходил, мама повела его к врачу - (было объявление с адресом) - власть требовала обязательной регистрации всех больных.
Увидав фамилию Доррер - доктор вспомнил, что учился с Сергеем Доррером в Петербургском университете, мама знала их всех и объяснила, что это внук его брата. Видимо, у врача с мамой были еще общие знакомые, и он отнесся к Гоге очень внимательно, это было второе чудо.
Стали выдавать хлеб по карточкам. Правда, хлебом назвать то, что от прикосновения ножа превращалось в кучку просяной шелухи, - трудно, но и этому были рады.
В двухэтажном нашем доме было 8 квартир, жильцов, конечно, больше. Мне, как наиболее грамотной, поручили оставить списки и получать талоны. За талонами в Управе обычно собиралась очередь. Над городом часто появлялись советские самолеты. Иногда бомбили, иногда стреляли очередями по скоплению народа, даже мирных жителей. Такой самолет налетел, и когда я пришла к Управе. Стал кружиться над нами все ниже - очередь разбежалась - кто куда. В какой-то маленький сарайчик набились люди с криком, с плачем и как-то само - собой в один голос закричали, завыли - Богородица, помилуй нас, спаси!!! Это была стихийная, общая мольба!
Самолет покружился еще и улетел...
Полученные талоны по списку я раздавала жильцам. Но жильцы, то появлялись, то исчезали. Постепенно жителей становилось все меньше, но я об этом не заявляла и получала карточки на всех по-прежнему. Продолжали ходить советские деньги. Мама могла делиться хлебом с Володиной семьей. Когда мама в очередной раз пришла туда - в их квартире оставался один Герман. Его бабушка попала под бомбежку, ее засыпало обломками, и солдаты вытащили ее оттуда, увидав ноги ее. После этого она умерла.
Герман, испуганный бомбежками, боялся ложиться спать. Он сидел один в своей квартире, перед ним стояло блюдечко, в которое жалостливые соседи клали иногда оладышек или кусок хлеба...
Мама взяла Германа за ручку и привела к нам.
-Как хочешь, - сказала она,- иначе я не могу...»
Семья моя увеличилась, а чем ее кормить - было по-прежнему неизвестно.
Снова выручали бабы-товарки. Мы брали в комендатуре пропуск на группу в несколько человек и отправлялись по селам менять свое барахло на съестные продукты.
В ближних селах меняли плохо. Еще в 41-м году от Одессы и других мест хлынуло много уезжающих. Путь через Крым - на Кубань казался самым простым и ближним. Спасаясь, бросали вещи. Рассказывали, что нашелся чей-то брошенный чемодан, полный плотно уложенными денежными купюрами.
Чтобы добраться до более далеких деревень, где охотнее брали городское барахло - договаривались с кем-то, имевшим телегу с лошадью.
Тогда и принести (привезти) можно было больше. Все равно голод не прекращался... На телегу клали только добытое - сами шли пешком. Оказалось, что мне ходить не так трудно, как многим другим женщинам. Я научилась не пить воды в дороге. Большинство кидалось с жадностью к каждому колодцу, а потом брели, обливаясь потом.
Но у меня не было достаточно заманчивых вещей для обмена, и мы с мамой стали из старья вручную шить детские платьица, шапочки и прочую мелочь. Они шли, но давали за них мало.
Стал болеть Гога. Рука зажила, но не в порядке был желудок. Герман, наоборот, поправился, повеселел. Для меня была мука - кормить их поровну. Если бы Герман был болен, я спокойно отдавала бы ему лучшие кусочки. Но отдать своему, когда чужой тоже голодный - я не могла.
После одного из дальних путешествий - был уже август - фрукты, арбузы - я сильно заболела. Поднялась температура, стала терять сознание. Мама обратилась к тому же врачу, который лечил Гогу. Он нашел у меня брюшной тиф.
Он предупредил, что немцы очень боятся эпидемий, дал сулему, еще что-то для дезинфекции и для немцев справку, что у меня малярия.
Тифозных больных немцы свозили в барак за городом и потом сжигали вместе с бараком.
В комнате, кроме нас четверых жили еще две девушки - медсестры, переодевшиеся в штатское платье. Даже они не знали, чем я больна. Мама все делала, чтобы никто не заразился (надо помнить, что уборная была только во дворе).
Часть полученного по карточкам хлеба мама меняла у хозяев Катиной квартиры на яйцо (в частных домах еще держали (прятали) кур, давала его мне и тем спасла.
Когда я стала подниматься, испытывала жуткий голод. Подходящей после тифа еды - не было, да и вообще никакой не было. Пили чай.
Но я не забывала, что умереть мне нельзя.
Пришлось снова отправляться на промысел.
По пропуску немцы пускали нас залезать на открытую платформу в поезде. Так мы уезжали подальше, где легче было сменять на продукты свое барахло. Приходить на станцию надо было заранее, с вечера. Засветло.
В каком-то убежище мы пережидали ночь, когда мне сделалось очень плохо - рвало, болел живот, сделался понос.
Кажется, бомбили или стреляли, мне было все равно. Уйти нельзя. К утру еле живая, я все-таки отправилась со своей группой. Немцы, следили, чтобы все указанные в пропуске были в наличии.
Я плохо помню тот день - шли где-то степью. Остановились у молочной фермы. Туда из сел свозили молоко, перерабатывали - немцы забирали масло, творог, сыр. Мои товарки что-то меняли у работниц. Как нормальные русские, работницы, конечно, приворовывали - хотя немцы к воровству относились непримиримо...
Мне менять, торговаться было не по силам. Я села в стороне у стены. Не могла даже разговаривать.
Был сентябрь, светило солнце, степь уже поблекла, шевелилась под ветром трава на невспаханном поле... И тут подошла одна из местных работниц и протянула мне большую эмалированную кружку с теплой свежей сывороткой. Я с жадностью выпила, еще посидела и почувствовала себя лучше. Перестал болеть живот. Я смогла встать, идти и даже привезла что-то домой.
Из всех знакомых женщин больше всего я подружилась с Клавой. До войны Клава работала на заводе крановщицей, была бойкая и добрая. У нее была дочь лет двенадцати. Клава часто приходила к нам домой и мне помогала в поездках.
В Городской Управе появилось объявление о том, что комендатура дает направление и бесплатный проезд желающим переселиться на житье в деревню.
Клава хотела уехать. Посовещавшись с мамой, я решила, что нам тоже стоит переехать. Рассчитывала, что там будем менять вещи, но хоть ближе, без пропусков.
Пока подали заявление, оформляли направление, прошло какое-то время. Наступила осень. Отправились поездом в товарном вагоне, с громоздкими вещами - одеялами, подушками и другими домашними вещами. Клава тоже ехала вместе с нами.
Направление у нас было в степную деревню Немецкий Богунчак - он же совхоз Красный Октябрь.
Когда-то это была немецкая ферма. Там стоял старый хороший дом в три или четыре комнаты и длинный двухэтажный барак гостиничного типа. После того, как хозяев раскулачили и сослали - все хозяйство с землей передали еврейской организации. Построили маленькие домики (комната и кухня) - в две улицы. При совхозе было много земли и хороший виноградник. Украинцев и других национальностей всего человек 10-15. Они, в основном и обрабатывали землю, а евреи торговали в курортных городах.
Немцы всех евреев уничтожили (которые не успели уехать). Деревня осталась полупустой, и ее-то и заселяли выходцами из приморских городов, где продолжались военно-морские и партизанские действия.
Все это я узнала потом. А тогда, выгрузившись на станции Колай, затащили вещи в пустое помещение бывшей почты. Наносили туда соломы, оставили маму со всеми детьми, а мы с Клавой пошли в Богунчак с просьбой дать телегу, чтобы перевезти всех.
В конторе села староста, посмотрев наши направления, отказался принять меня с мамой и детьми - под предлогом, что ему нужны работники, а не иждивенцы. Клаву принял безоговорочно. Мне посоветовал пойти в район, попросить другое направление.
Что мне было делать? Клава решила идти в Джанкой за новым направлением. Спасибо ей, меня в беде не оставила. Мы вернулись к своим, которые голодные сидели на соломе. Объяснили все и утром пешком отправились в Джанкой (около 25 км), решив по дороге поменять кое-что на еду для всех.
Вернулись мы на другой день. В Джанкойской немецкой комендатуре сказали: «Пусть староста не дурит - есть направление, должен принять». Пока нас не было, мама с детьми сидела голодная, приходилось просить еду у неприветливых станционных жителей. Дали маме молока, а Гоге проезжий мужик дал кусок хлеба с салом.
Была осень, ночи холодные, с дождем. Мама вышла ночью босая и сильно простудилась. Она давно болела, еще в Алма-Ате и Керчи постоянно принимала лекарство. Простуда осложнила старую болезнь.
В этот раз староста нам разрешил остаться и поручил перевезти наши вещи старику, который возил в Колай молоко.
На нелепую повозку - чуть ли не сани, запряженные быком, положили наши вещи и отправились. Было заметно, что маме идти трудно, но она безропотно прошла все четыре километра до села.
Поселились мы на втором этаже барака - мы в одной комнате - Клава в другой - поменьше.
Печки не было, окна выбиты. Пришлось как-то обживать это место. Нашлась какая-то старая развалина, я вытаскала, выкопала из нее кирпичи, унесла к себе на второй этаж. Отыскала место, где можно было, с грехом пополам нацарапать глины - кое-как сложила что-то вроде печурки. Не помню, чем заткнула дыры в окне. Стали жить...
Когда погода улучшилась, мама ходила за село - в сад, на виноградник, принесла веточку винограда, морковку. Говорила, что тут она больше могла бы помогать. Все дни в Керчи - если бы не она - что стало бы со мной, с Гогой? Ее присутствие давало мне возможность добывать пропитание, не беспокоясь о сыне. Рядом был близкий человек. Маме жить со мной было тяжело. Мы часто ссорились, я была неправа и безжалостна, срывала на ней неудачи.
Болела мама давно. Простуда обострила болезнь, мама слегла. Было понятно, что вряд ли она сможет встать.
Еду нужно было доставать по-прежнему. Я с Клавой пошла в ближнюю деревню - поменять кое-что. Шли степью без дороги - и вдруг я натолкнулась на пойманного петлей зайца. Кто-то ставил там ловушки. Конечно, я схватила его себе.
В деревне мы выменяли кусок хлеба, морковку и лук. Картошки достать не удалось.
Возвращались, когда уже стемнело - и заблудились. Страшно заблудиться в лесу, в степи еще страшнее - никаких примет, на небе - тучи. Пригнувшись, смотришь вдаль - как будто деревья - подходишь ближе - это бурьян... Я знала, что мама очень плоха, боялась, что она умрет без меня. Долго бродили мы, пока не нашли действительно деревья, на дальнем краю села.
Мама была жива, она лежала на сложенных раньше чемоданах, застеленных тюфяком и одеялами. Дети сидели в углу, на нарах, в темноте.
Утром я разделала зайца, натушила его с морковью и луком. Стола у нас не было - обедали вокруг фанерного баула, поставленного на попа.
Пока я готовила, мама попросила:
- Дай мне бумагу и карандаш, я всем дочерям напишу - попрощаюсь...
Я дала ей бумагу и карандаш, она посидела с ними в руках - сказала - нет, не могу, потом...
Поспела еда, пахла она отлично. Дети и Клавина девочка уселись вокруг баула, я положила и им, и маме. Мама посмотрела, взяла миску в руку, сказала:
- Потом…
Отдала миску мне, легла, стала смотреть мимо меня, точно кто-то был еще перед ней - и тихо умерла. Дети продолжали обедать.
Председатель Гриша, к которому я потом обратилась, отнесся сочувственно, послал плотника сделать гроб. Жившие в нашем бараке старухи маму обмыли, положили в гроб.
Всю ночь, при коптилке я по маминой книге читала над ней псалтырь.
Утром Гриша прислал лошадь с повозкой, и маму похоронили на маленьком деревенском кладбище.
Вместе со мной за гробом шел Герман, держась за мою руку. Гога убежал...
Наступили холодные осенние дни. По-прежнему нужно было добывать еду. Собирались по несколько человек и шли по ближним селам. Дети оставались дома. Герман еще держался, а Гога бледнел и худел с каждым днем. Приходили соседские старухи - качали головой:
- Заберет бабушка внука, заберет...
Гога был очень худой, бледный, чаще всего лежал.
И тут нас с детьми позвали соседи. В большой комнате собралось немало народа и между ними тракторист Петр (?) и его жена Маруся. Они узнали, что Герман мне не родной сын и просили отдать его, взять его себе на усыновление. Как бездетным им грозила отправка в Германию...
Все присутствующие стали уговаривать меня. Говорили, что тракторист живет обеспеченно, имеет корову, запасы, что у меня дети голодают. Маруся обращалась прямо к Герману, принесла с собой пироги, угощала детей. В эту минуту - как не хватало мне мамы, ее мудрого и доброго совета.
Герман охотно согласился жить у нее. Гога тоже не прочь был поменять наш голод на сытую жизнь. Маруся сразу же увела Германа к себе, но ей не понравилось имя, и его записали по отцу Вовой.
Так мы с Гогой остались вдвоем.
Рядом с нами в соседней комнате в бараке жила семья - двое стариков и их дочь с сыном Игорем, Гогиным ровесником. Эти люди были евреями из Одессы. Многие знали это, помалкивали. Когда я уходила менять - они присматривали за Гогой. Кроме них в селе была еще еврейка Ира - молодая, красивая женщина, с выводком детей. Ира была из местных, и тоже никому в голову не приходило их выдавать.
В селах, где мы меняли вещи, нас часто упрекали:
-Что из Керчи приехали, а селедки не привезли. За селедку можно было и муку, и зерно выменять. А в Богунчаке выращивали табак. Клава уговорила меня съездить поменять табак на селедку, ее тут с руками оторвут...
Взяли пропуск, поехали поездом. Так как немцы на станциях обыскивали, табак могли отобрать, я мешочки с листовым табаком привязала к ногам ниже колена, сверху надела брюки и сапоги. Доехали в основном благополучно, при обыске табак немцы не нашли. Остановились у Клавиных родственников, но на базаре продать табак нельзя - немцы его отбирают. Продали из-под полы, прячась, дешево. Купили камсы - кое-как, с приключениями вернулись домой.
И началось ко мне паломничество - приходили разные соседи, мало знакомые люди с блюдечками. Умоляли дать хоть немного, плакали, унижались. Да и мы с Гогой приналегли на соленое.
Тем кончилось мое коммерческое предприятие. Но Гоге камса, видимо, была полезной. Он стал оживать.
Настали морозы. Печка комнату не обогревала, да и топить было нечем. Съехались зимовать в одну из комнат внизу. Копали и варили мерзлую картошку. Баба, у которой мы зимовали, была достаточно дикая, о санитарных условиях лучше не вспоминать. В конце концов, у Гоги на руке появилась чесотка. Мыла не было...
Что делается в мире, как идет война - мы ничего не знали. Приемники отобрали у всех еще в начале войны. Доходили только какие-то смутные слухи. Затем, в конце зимы на домах, где жили немцы, вывесили, кроме обычной свастики, траурные флаги. Мы не знали - почему. Постепенно откуда-то - видимо, от партизан - прошел слух о Сталинграде, о победе там наших. Мы радовались, ждали, стали надеяться на победу...
По сравнению с тем, как было в Керчи, тут казалось лучше - не было ни бомбежки, ни стрельбы. Меня записали в огородную бригаду. Ежедневная работа давала ритм в жизни. Бригадиром был старый чех, давнишний житель села. Работающим стали выдавать паек — кукурузу, подгнившую, непригодную для сева.
Эта кукуруза, размолотая на нашей мельничке, была почти единственная еда. Про нее Гога говорил: «живот полный, а душа голодная!»
Начались полевые работы. Моя соседка по бараку - еврейка тоже числилась в нашей бригаде, но в поле не появлялась: сельский бухгалтер - старый отвратительный бабник - закрутил с ней роман. Наша соседка, не отличаясь умом и скромностью - все в подробностях разболтала соседкам. Дошло до обманутой жены. Ревнивая, тупая баба сообщила в немецкую комендатуру о национальности соперницы...
Приехало Гестапо - несчастных стариков, ребенка и его мать - увезли. Рассказывали об их ужасе, отчаянии, воплях...
Я не видела этого - была на работе, но оставаться в опустелом бараке, где они еще недавно жили, было тяжело. Я стала искать другое жилье и нашла в большом доме маленькую комнатку с выходом во двор - может быть, черную прихожую. Забрала из барака свой кирпич, сложила там новую печку - более удачную. В этой комнате был брошенный стол, топчан и даже какой-то шкафчик.
Начались полевые работы, готовили грядки, рассаду. Осенью огород был плохо убран - можно было найти не только мерзлую картошку, но и проросший лук, морковку или свеклу.
Когда стали сажать картошку, - конечно, приворовывали. Наш бригадир - чех грозил карами, но тем дело и кончалось.
Тракторист - приемный отец Германа - иногда приходил по выходным, приносил Гоге гостинца. Рассказывал, что в МТС работники подсыпают соль в бензин, и немцы злятся и не могут понять, почему не заводится мотор на машине или тракторе. Он был хороший мужик, добрый, но от людей я слыхала, что Герману живется не сладко - Маруся злая, жестокая. Однако, о том, чтобы вернуть Германа мне - не могло быть и речи. Насильная отправка в Германию грозила по-прежнему, из села увезли несколько девушек.
Во время походов по деревням, приходилось иногда идти мимо участков, огороженных колючей проволокой. Там немцы держали русских пленных. Голодные, исхудалые, они протягивали руки через проволоку - просили еды. Рассказывали, что местные одинокие бабы выкупали у немцев пленного себе в мужья...
В нашем селе немецкие части появлялись обычно ненадолго - мы были в стороне от оживленных трактов. Грубые, злобные, немцы ловили по дворам кур, требовали яиц, сметаны, грозили оружием. Еще хуже были румыны. Но появились в селе новые немцы - это была какая-то часть, под названием «Эдельвейс» - на пилотках у них было изображение цветка.
Откуда они взялись - не знаю. Вначале они были какие-то грязные, нервные. Разместили их по квартирам.
Отдохнув, отъевшись, немцы стали привет¬ливыми, заводили дружеские отношения с хозяевами квартир. Показывали фотографии родителей, детей, жен. Втихаря поругивали Гитлера, войну.
Привели и порядок запущенный сельский клуб, играли там на губной гармошке, устраивали по вечерам танцы...
Освещенные окна клуба, танцевальная знакомая музыка - действовали на молодых солдаток, как дудочка крысолова. Большинство были горожанки, перед войной танцы были очень популярны. Их тянуло к себе не только воспоминание о том, что ушло, но неистребимое желание - жить. После всех страхов, потерь и ужасов - жизнь требовала - живи!
И мы ходили, танцевали фокстрот и танго, языка не знали, но как-то понимали друг друга. Держались немцы корректно, провожая домой после танцев, - не нахальничали.
Конечно, многие наши женщины завели романы. Немецкое командование не одобряло таких связей - все шло втихую. Потом эти немцы уехали.
Когда поспела пшеница, зерно от комбайнов стали свозить на ток, нужно было вести учет урожая. Староста назначил меня учетчиком.
Ток был в поле, километрах в двух от села. Зерно привозили машинами, веяли и ссыпали в амбар под крышу. Я записывала вес привезенного. Работа - не бей лежачего. Две девушки таскали ящик с зерном от машины к весам и дальше.
Бывало, что, возвращаясь с работы, бабы заходили ко мне и не упускали случая набрать с собой зерна, припрятав.
Как-то среди дня на ток явился староста - посмотрел, как идут дела и заявил:
- У тебя бабы зерно крадут!
- Знаю, ответила я - все, есть хотят!
Он был поражен:
- А не хватит, что тогда?
- Это мое дело - сказала я.
Как-то приезжали из района немцы, посмотрели, как старательно я взвешиваю ящики с зерном и без зерна – сказали: «Гут, гут» и уехали. А я, конечно, несколько килограмм с каждой машины утаивала, не записывала.
Гога тоже прибегал ко мне на ток, мы вместе обедали, а вечером приходил сторож с собаками, и я шла домой.
Когда пришла осень, все в деревне массово начали делать вино. Хотя виноград увозили немцы, но его было много. Набрать себе не составляло труда. Постепенно от виноделия перешли к самогону - его можно было продать.
Мы с Наташей придумали кое-какое снаряжение, и нашу водку покупали. Вся деревня ходила полупьяная.
Наступил 1943 год. Жить стало легче. Зерном пшеницы я запаслась еще с лета. За самогон купила Гоге обувь, перешивала на руках одежду, он давно вырос из своей. Из семечек делали отличное подсолнечное масло.
Плохо было только с топливом - топили бурьяном - «перекати-поле». Огромные охапки таскали мы с Наташей с поля, из канав и рвов, куда это сухое растение загоняло ветром. Сгорал в печке бурьян быстро, и походы за ним по снегу и ветру приходилось повторять постоянно.
При немецких частях стали появляться русские пленные. Они как-то обслуживали эти части, работали
При лошадях уезжали вместе с немцами, иногда задерживались дольше.
С таким пленным Васей познакомилась и подружилась Наташа. Их роман длился всю зиму.
Как-то в марте Вася однажды пришел к нам домой взволнованный и сказал, что от немцев убежал, и его ищут. От нашей квартиры можно было пробраться в сад, а оттуда уйти дальше, но пришел он БЕЗ ТЕПлой одежды, которая осталась там, где он жил. По домам в конце деревни немцы вели обыск. Наташи не было дома.
Я решила помочь Васе и пошла за его одеждой на другую улицу через пустырь. Мимо меня проехала коляска с эсэсовцами. Их серебряные значки бросались и глаза. Раньше эсэсовцев в нашем селе не было.
Придя на Васину квартиру, я взяла у хозяев его ватник и шапку, свернула и принесла ему.
А сама с Гогой ушла из дома, заперев снаружи дверь. Я не успела далеко отойти, как навстречу мне появился староста и потребовал сейчас же открыть дверь. Мои жалкие уговоры, что там сейчас Наташа купается (под замком?) не произвели никакого впечатления. Я подчинилась. Староста вошел, увидел Васю...
- Немцы приказали тебя немедленно расстрелять,- сказал он,- а хозяев, где ты прятался, - на воротах повесить, чтобы все видели... Зачем мне лишняя забота, еще пацана этого, - он показал на Гогу... Вася хотел закурить - и не мог - махорка высыпалась из бумаги - так дрожали у него руки....
Я знала, что немцы вешают партизан, в Гришиных словах не усомнилась, за себя как-то не успела испугаться, в голове была одна мысль - что сделать, куда отослать, кому поручить Гогу, чтобы уберечь его от страшного зрелища моей казни...
Еще Гриша обругал меня, что я - дура, через всю деревню тащила Васькины вещи - только идиот мог не догадаться...
Но, эсэсовцы, видимо, не догадались. Гриша велел Ваське - чуть стемнеет немедленно убираться вон из села, еще обругал меня и ушел.
Не захотел такой ценой выслужиться перед немцами.
Наступил 1944-й год.
Все чаще стали доходить слухи о том, как идет война, Мы ждали Советскую армию. Вечерами собирались у меня дома при коптилке, пели разные песни - русские, украинские, но больше всего патриотические - военные, новых мы не знали - пели «От тайги до Британских морей», «Вперед же Красная...» и другие.
Ходили слухи, что, отступая, немцы выгоняют жителей из села или запирают их в домах и всю деревню сжигают... По временам снова стала слышна далекая артиллерийская стрельба. Изредка пролетали советские самолеты, немцы приказали снова рыть окопы на краю деревни.
Было тревожно и непонятно - чего ждать. Куда-то убегать? Прятаться? Все были настороже, но гнать самогон - не прекращали...
И вот, по тракту от Сиваша мимо нашего села побежали немцы. Их бегство было паническим, шли без строя, бросали оружие, всюду валялись гранаты, котелки, железные каски... Шли, ехали - испуганные, в панике...
Через несколько дней, по той же дороге утром пошла без боя Советская воинская часть...
Как мы радовались каждому бойцу! Обнимали, целовали, угощали самогоном, вином и всем, чем
могли.
Вошли они без единого выстрела. Дорога, была уже пуста. Основные бои шли в направлении Симферополя, от нас в стороне. Настроение в селе было радостное, праздничное...
Прибежала ко мне Клава, позвала скорее идти, а правление - там судят старосту Гришу. Я побежала туда.
В правлении набралось много народа. Гриша стоял посередине - бледный - решалась его судьба.
Командир объявил, что частей НКВД, которые судят людей, работавших на немцев - с ними нет, жители деревни должны решать, сами, что делать со старостой - повесить ли его или отпустить.
Все собравшиеся, особенно женщины из приморских городов - за Гришу вступились, я рассказала, как он не выдал Васю, просила отпустить его. Настроение у всех было приподнятое, а Гриша всегда вел политику осторожную, перед немцами не выслуживался. Его отпустили.
Но поздно вечером к нему домой постучались солдаты, просили показать, где можно достать самогона, Гриша вышел. Его отвели за деревню и застрелили...
На похоронах плакали и недоумевали многие. Пошел слух, что это дело рук кого-то из местных - Гриша слишком многое знал... Но, вероятно, такова была установка.
Ира из огородной бригады неожиданно представила всем своего любовника - высокого, красивого моряка Ваню. Два года Ваня жил у нее в подвале, и никто об этом не знал. У Иры было четверо детей от мужа-еврея, призванного в армию в 41 году и пятый мальчик - уже от Вани...
Каким образом Ваня оказался в степном Крыму - он рассказывал неохотно. Говорил, что после падения Севастополя пешком ушел из города.
Постепенно жизнь входила в новое русло. Прислали председателя нашего колхоза - противного хромого старика. В Колае образовался Райисполком. Стали призывать в армию, тех, кто когда-то имел отсрочку. Призвали и приемного отца Германа, и Маруся в тот же день вернула Германа мне. Семья моя увеличилась, но теперь это было не страшно, я могла ее прокормить.
Большое беспокойство вызывали брошенные немцами гранаты - Гога с Германом устраивали взрывы, бросая их в костер. Забавлялись этим и другие дети. Были и несчастные случаи...
Как-то в конце лета мы проснулись ночью от автомобильного шума — по тракту от Колая вглубь степи шла длинная колонна грузовиков. А утром в одном из дворов села - ревела недоенная корова, орали голодные куры... Выяснилось, что там жила татарская семья и всю ее, с малыми детьми - увезли ночью. Стало как-то жутко - жили, работали, не придавали значения национальности. Увезли татар и из других деревень.
Когда стали убирать хлеба - меня снова поставили учетчиком. Если при немцах зерно увозили после того, как я его сдала, то в этом году его начали возить на элеватор сразу во время уборки. Прислали машины с водителями. Вскоре стали ясно, что эти шоферы почти все уголовники. Они беззастенчиво воровали целые трехтонки зерна. Я выписывала им накладные. На элеваторе были вечные очереди машин, запутаться было просто. Вероятно, воровали и на элеваторе. От водителей было мне много неприятностей: то они обворовали сушилку для табака, то непонятно куда ушло зерно - нет документа...
Как только начала работать почта - я написала письмо Лиде на ее Харьковский адрес. В ответ пришли вести и от Алексея, и от Куки, и от Кати. Катя, узнав, что Герман у меня - жив и здоров, решила взять его к себе, чтобы они с Колей - братья по отцу - росли вместе.
В свою очередь, Юра Наседкин решил меня выручить и прислал вызов на работу в должности инспектора по охране памятников архитектуры. По вызовам на работу - давали пропуск на проезд... Юру назначили Главным архитектором г. Херсона.
С начала войны они с Кукой всей семьей были в эвакуации на Урале.
Когда кончилась уборка зерна, я решила ехать по Юриному вызову в Херсон. Долго в Райисполкоме мне морочили голову - не выдавали пропуск. Встал вопрос - что делать с Германом. Я ехала в неизвестность. Юру Наседкина знала, в сущности, очень мало. С Володей Щировским они терпеть не могли друг друга. У Юры с Кукой было двое детей - и я еще привезу Гогу и Германа...
Пока я размышляла и обивала пороги Райисполкома - пришло письмо от Кати, она сообщила, что уже получила пропуск, чтобы ехать за Германом. Что было делать мне? Я договорилась с Наташей присмотреть за ним до Катиного приезда. Сама дождаться Кати я не могла - пропуск мой на выезд был ограничен. И я уехала с Гогой... Катя не приехала. Наташа тоже уехала, и Германа приютили двое стариков из соседнего села. Там через год и нашла его мать - Тамара. До сих пор мучает меня совесть, что так нехорошо тогда получилось...
В яркий солнечный день декабря 44 года мы с Гогой приехали в Херсон.
Война шла к концу, но жизнь была очень трудная. Мы жили у Наседкиных. Гога поступил в школу. Я осваивала свою должность на службе. С трепетом все ждали конца войны... Слушали радио. Низкий голос Левитана передавал: «Говорит Москва. Последние известия - ... »
И, наконец, ночью, на рассвете прозвучало долгожданное олово - ПОБЕДА!
Трепетный восторг, благодарные радостные слезы, любовь к Великой своей Родине - охватил всех. Радовались, ликовали все, даже потерявшие родных.
Но время, не останавливаясь, шло и шло дальше. Жизнь продолжалась, трудная, порой досадная. Приехал Алексей, получили квартиру.
Моя молодость кончилась. 9 мая 45 года. Мне минуло 32 года.
Рос Гога, и складывалась уже его жизнь - с голодным, трудным детством. С успехами в школе и в Доме пионеров. Со студенческими заботами и радостями...
Прошло много лет. Зима сменялась весной, лето - осенью.
Появились новые заботы и хлопоты, менялись люди. Многое было и ушло.
Далеко, далеко от Бессоновки на берегу Днепра светит солнце сквозь листья деревьев. Падают яблоки в
сырую траву... И Гогина внучка, маленькая девочка Лизанька бежит с зеленым яблоком в ручке... У жизни нет конца.
Стихи В. Щировского.
Терпсихоре, царскосельской статуе
Как мил, как трогателен сей незабываемый
Под детской грудью слабый поясок...
Богиня - девочка еще, она испугана,
А рок ее крушительно высок.
Но зачинается пусть лирами, пусть ветрами
Томящий звук оттуда, с неба к нам,
Но стало ясно мне, что воля к танцу смутная,
Уже дана девическим ногам.
И вот, задумчиво, и вот на кудри строгие,
Веночек бедный возложив,
Девица двинулась. Отсель богиня узнана,
Лик Терпсихоры снова жив!
Все избывается, стирается, минуется,
Нам ничего уже не превозмочь.
И лишь торжественно восходит над солдатами
Над русским эллинством и надо мною ночь.
К архивным таинствам зачем с вечерним поездом,
Когда в умы, как зверь, молчанье залегло,
Куря и сетуя, смеясь над пассажирами,
Мы выехали в Царское Село?
Спускались сумерки, взирали на солдатчину
Бессонные глаза больших прудов.
Богиня беленькая танцевала в воздухе.
Острил еврей... О грустный мой улов!
Все, все я уловил, последнейший в последнейшем
И призвук лир вошел в чуму труда.
Прощай же, девушка, из мифа в сад пришедшая,
Из сада в сон, из сна - как знать куда?
1930 г. Ленинград.

В милом доме, доме старом,
Пахнет тестом и угаром,
Угли звякают в печи ...
В дополнение картине
Был бы кстати легкий иней,
Свечи, вздохи, куличи,
Юность, несколько объятий,
Да стишки из хрестоматий,
Банты, фанты, флирт, рояль...
Только вот - весны, вина ли
-Ничего теперь не жаль.

Будьте кроткою девицей,
Черноглазой, круглолицей,
Вроде тех, которых я Знал на утре бытия.
Ешьте, спите и учитесь,
К вам придет красивый витязь,
Ясен оком, ликом чист
-Инженер специалист.
Вы полюбите друг друга,
И потом курорты юга
Посетите, впавши в брак
-Ведь всегда бывает так.
И хоть это скучновато
Только надо жить как все,
Скромно видя луч заката
На девической косе.

Вот и я во время оно
Не любил дневное лоно
Худенькой моей страны,
Пил вино и видел сны...
Только тело исплясалось,
Все прошло и даже жалость,
И теперь - весны, вина - ль
- Ничего уже не жаль.
1930

Печальней смерти и пьяней вина

1. Вступление

Через труд или торг - от лобзанья до праха
Чудаку на земле не сносить головы.
Дух Аспазии примет козловская ряха
И зеницами Лесбии глянете Вы.

Слесарям и доцентам, кокеткам и сводням
Вавилонский уют, и чума, и сурьма,
Чистым варварским снегом, вином новогодним
Не стесняясь, для всех расшибется зима.

И стихи уврачует чернавка - помарка,
И с усталой конякой сдружится узда,
И сверх всех разумений, но ясно, но ярко
Загорится на небе дневная звезда.

Как бездумно, как вольно. Да будет Вам сладок
Этот крохотный мир без добра и без зла,
Где незримых хозяев холодный порядок
Избавляет от смысла слова и дела.
Где дано нежноокой и ласковой кошке
Ближней мышью своею налопаться всласть,
Где дырявый чулок на девической ножке
Научает смиренному юмору страсть.

2.
Как изъезжены эти пути;
Бесполезны тревоги,
Невкусны папиросы,
Утомителен серый ландшафт,
Оскорбительно солнце Инженерного века.
Кем же кем я от Вас отлучен.
Но напев замирает,
Просодией измучен:
Вы соседка, вы рядом, вы здесь
-Босы робкие ножки Княжны - россиянки...

Я хотел бы уехать от вас
В танцевальные страны,
В золотые Европы.
Я зародыш повальной мечты
Заронил бы лукаво
В водоем надлежащий.

Только нет - к вам придут, вас возьмут,
Умыкнут, изувечат,
Никому не покажут,
В криминальной промозглой ночи
Хватит лиру о камень
Мрачный ассенизатор,
На свистульке сыграют для вас
Песнь пузатых пенатов Вожделенного быта.
И друзья не прядут посмотреть
На моя франтовские Асфодели в петлице...
3.
Блуждают страстные собаки,
Приходит ветер от зимы,
Сребрятся смертной скорби знаки
В бровях не знающих сурьмы...
Паду в надсовестные мраки
-В твои, любовь, хмельные тьмы.
Не верю снам, гоню гадалок,
И в мире мне всего милей
-В ледащей комнате диалог
Двух полнозвучных хрусталей,
И торжество хмельного бреда
Над хамством следствий и причин,
И беспредельная беседа
Друг другу снящихся личин...
Вот правда: хруст каленых корок
И здравый голод едока.
А Вы - Вы только грех и морок
Осуществившийся слегка.
Ах, батюшки, плоха жар-птица,
Глупа лирическая Русь...
Вот - я попробую молиться,
Я крепким детством обойдусь -
Чтоб в церкви старенький пресвитер
Мне злую чару объяснил,
И причастил, и губы вытер,
И на тоску благословил.

4.
Диалог с любовью
О, любовь, от души моей изгнанница,
Любовь моя,
Умиленная и припадочная - Выйди вон.
Чадо тягостное, препоясанное сумерками
Вглядись в жизнь,
Испугайся индустриализации,
Увидь смерть.
Тяжкие службы, снежок, скандал, метелица,
Улица, метелица -
Ах.
Красных девиц фетровые боты поскрипывают
-«День ли царит, Тишина ли ночная»...

- О Юдифях разных и Данилах
Возопишь ко мне издалека,
Заскорбишь, чудак - персты в чернилах,
Весь осыпан пеплом табака...
Но пока спокойною рукою
Ощути теплынь младой руки,
Я - тиха. Цени меня такою.
Сны мои блаженны и легки.
Душное взнуздай мечтой желанье,
Голову бессильно запрокинь
И, закрыв глаза, размерь дыханье...
Вдруг увидишь сказочную синь
Пышного неба над старомодный садом,
Геральдику звезд, завитушки барских куртин.
Дважды брехнет пес, сильнее сосредоточься
Живет только робкая рука под твоею рукой.
Не отвлекаясь ничем, дыша размеренно и безгрешно
Сознавай возможное, но не торопись осуществить.
В купинах непролазных дремучего сада,
В на минуту даруемом этом бреду,
Будь бережен и медлителен...
А то смешно и грубо
В ночи прильнут к тебе
Целующие губы,
Подвластные судьбе.
Ничтожно и лукаво,
Кристаллы сна дробя,
Предвечная забава
Обрадует тебя.
И потаскухин ботик
Тебя надменно пнет,
И книжицей эротик
Твоя весна мелькнет.
И глупо, глупо, глупо
Посередине дня
Перед тарелкой супа
Ты плюнешь на меня.
- Завирается любовь, завирается.
Ничего не пойму.
Вот перегорит моя бессонница
И опять -
Тяжкие службы, снежок, скандал, метелица,
Улица, метелица -
Ах.
Красных девиц фетровые боты поскрипывают -«День ли царит, Тишина ли ночная»...

5.
Жизнь томительно пятится...
Вот и старость близка.
О какая сумятица
И какая тоска.
Я люблю свою клеть.
Не поддамся порыву я,
Чтоб лунишку паршивую
В небесах усмотреть.
Но, кусаясь и бегая
По земным конурам,
Ваше платьице пегое
Повстречаю я там,
У беленой стены
Не покрытой обоями,
Где над нами обоими
Облак тайной вины...
Дионисовы лозы Вам.
В невозможной весне,
В мире шатком и розовом
Вы покажетесь мне
- Молодая вельми
Все над теми же самыми
Над цветами и драмами,
Над плетьми, над клетьми...

7.
Вы со мной, ведунья Вивиана...
День за днем, без скуки и стыда.
Наигрыш земного океана
Долетает изредка сюда.
Там луна дрожит, молчит и дразнит,
Там локаут, природа, сивый черт,
Здесь же - осень, как китайский праздник
И любовь - обдуманный рекорд.
Отчего же он вопит все звонче
- Пепельный и красноватый весь.
В сем увядшем длинноносом Понче
Нечто предвещательное есть.
Подманить его блаженной фляжкой.
Упоить. Озолотить. Убить.
Безысходной, розоватой, тяжкой,
Непоколебимой страстью Наградить
деклассированного дурака.
- Добрый дурак, сходите к хорошенькой Мане,
Которая вышла замуж и забыла меня.
Там шамовка - во, и коньяк и фикус в горшке
И белые ночи прохладны и изящны...
Дурак проходит скучным полем
И входит в град, и видит дев.
И мы, усопшие, изволим
В его уста влагать напев:
- О златокудрой леди Мери,
- О сладко плачущих глазах,
- О спящих символах мистерий -
- Творений иже аз писах...

И се чудак студент с Марусей Ивановой.
Какая чушь: они давно на ты.
Рыдай душа, звенят ножи в столовой,
Заполнены анкетные листы,
И в полночь вдруг отверстые Афины
И в недра сна затекший майонез...
Она, о бог, и эти именины...
Дитя, дитя, ты не туда полез.

Чуть-чуть левей... Мне их не жаль.
До точки Дошедшая свирепствует душа.
И ей совсем не нравятся цветочки
Младенческой реальности.


8. Осень
Так, не со зла, девички год расхитишь,
Поговоришь и замолчишь.
Мы вскрыли ночь: на дне трепещет Китеж
И в центре городе все те же все мои ж
Кого куда: ту королевну в пряхи,
А шулера за плутни на правеж,
Ты, рыжая, меня узнаешь по рубахе
И вскорости доподлинно помрешь.
Совсем, как в песенке, ясны звездочки
И золотоносен листопад.
У милой плечи озябли,
Так как холоден пышный сад.
Дома женственно тонкие сабли
На ковре в кабинете висят...
Я помню, как во сне: пришли, стучали - кто там?
Какой ужасный сон - сумятица, бедлам.
Ну, амба, кончено, пора бы к анекдотам
Да слезы не велят с шартрезом пополам.
Я плакал, я пылал в тени твоей портьеры,
От жгучей осени захватывало дух...
Так вот он тот диван - и святки и химеры,
Здесь мытарь и дантист, здесь можно срезу двух..
Но осень - ты со мной. Всем холодком на щеки.
Аттическим вином, румянцем тяжких стен.
Я долго был с тобой невинный и жестокий,
Теперь со стеклышком у сердца я забвен.
Пока я наблюдал плебейские неврозы
Незаменимых дам из темно серых рас -
Дитя не сберегло своей наперсной розы,
Мое дитя в плену у неживых украс. 1932
Танцы
I
В балетной студии, где пахнет как в предбаннике,
Где слишком много света и тепла,
Где вьются незнакомые ботанике
Живых цветов громадные тела,

Где много раз не в шутку опозорены,
Но все ж на диво нам сохранены,
Еще блистают ножки Терпсихорины
И на колетах блещут галуны;

Где стынет рукописная Коппелия,
Где грязное на пультах полотно.
Где кажется вершиной виноделия
Бесхитростное хлебное вино,

Где стойко плачут демоны ли струны ли,
Где больше нет ни счастья, ни тоски,
Где что-то нам нездешнее подсунули,
Где все не так, где все не по-людски.

В балетной студии, где дети перехвалены,
Где постоянно не хватает слов
- Твоих ногтей банальные миндалины
Я за иное принимать готов.

И трудно шевелиться в гуще воздуха,
И ведьмы не скрывают ржавых косм,
И все живет без паузы, без роздыха
- Безвыходный, бессрочный микрокосм...



Танец бабочки

Кончен день. Котлеты скушаны,
Скучный вечер при дверях,
Что мне песенки Марфушины,
Ногти дам, штаны нерях?

Старый клуб отделан заново
- На концерт бы заглянуть:
Выедет Галочка Степанова
И станцует что-нибудь.

Дева скачет, гнется ивою,
Врет рояль - басы не те.
Человечество шутливое
Крупно шутит в темноте.

И на мерзость мерзость нижется,
И троится мутный ком.
И отверженная ижица
Лезет в азбуку силком.

Но я верю, что не всуе мы
Терпим боль и борем страх
- Мотылек неописуемый
В сине-розовых лучах.

Чучело седого филина
Не пугается обид,
Но булавкою пришпилена
Бабочка еще дрожит...
Что ж, кончай развоплощение,
Костюмерше крылья сдай.
Это смерть, но тем не менее
Все-таки дорога в рай.

Выходи в дорогу дальнюю
- Вечер шумен и игрист
- На площадку танцевальную,
Где играет гармонист.

III Танец легкомысленной девушки

«Когда я был аркадским принцем»,
Когда я был таким - сяким
И детским розовым гостинцем
Казалась страсть рукам моим,
Зашел я как-то выпить пива
В одни неважный ресторан.
Носились официанты живо,
Качался джаз, потел стакан.
Стебались склеенные пары
Вперед вдвоем, назад вдвоем.
Как отдаленные гитары
Звенели мысли ни о чем.
И стоит ли тому дивиться,
Что в томном танце надо мной
Одна румяная девица
Сверкнула голою спиной.
Так сладко стало мне и больно,
Что я, забыв свое питье,
Благоговейно, богомольно
Взглянул на рожицу ее.
Курносая, в прекрасном платье,
Вся помесь стервы с божеством...
О как хотелось мне сказать ей:
«Укрась собой мой скучный дом,
Развесели меня скандалом
Со злой соседкой у плиты,
Дабы не завелись мечты
В житьишке каверзном и малом... »
И губки лживые твои
Целуя тысячу раз сряду,
Здесь в мимолетном бытии
Я затанцуюсь до упаду...

IV Вальс Грибоедова
«Карету мне, карету!

Завтра вечером в восемь часов
Заверну я к тебе попрощаться.
Ясен ум. Чемодан мой готов,
Завтра я уважаю, как Чацкий.
Будет поезд греметь и качаться -
Подвижной, неустойчивый кров.
Что сказать? Молви мне «Будь здоров».
Завтра я уважаю, как Чацкий.
Кем я стану во мнении дам,
В завидущих глазах старушонок?
Не к лицу мне идти по следам
Душ кривых и сердец устрашенных.
Вот твой голос - он полон и звонок,
Вот твой облик, присущий пирам,
Говорливому множеству драм
Душ кривых и сердец устрашенных.
Ну, а я от живой мелюзги,
От приморского скучного сада,
От сердец, где не видно ни зги,
От тоски сведенборгова ада
Уезжаю - и плакать не надо.
Лучше старые письма сожги
Лучше юность свою береги
От тоски сведенборгова ада
В ресторанчике зарево вин.
Ходят воры и врут златоусты...
Я гулял и заметил одни
Уголок оскорбленному чувству.
Шел снежок не спеша и не густо...
Елки в святости зимних седин...
И трудящийся рыл гражданин
Уголок оскорбленному чувству.
Но до этого мне далеко.
От любви умирают не часто
Балерина в телесном трико
Даст мне ручку белей алебастра,
Даст мне нежную ручку - и баста...
Предрассветных небес молоко;
Дальний вальс утихает легко,
От любви умирают не часто


V. Танец медведя
Перьям и белым страницам, кистям и просторным
полотнам
Нет, не завидую я, хоть участь свою и кляну.
В мире животных я стал неизящным животным -
Бурым медведем сижу я в дурацком плену.
В старом Париже я был театральным танцором,
Жил небогато, был набожен, сыт и одет...
Склокам актерским конец.
Конец оркестровым раздорам:
Хитрый Люлли сочинил королевский балет.
Я танцевал в эти годы красиво и ловко,
Был на виду у придворных скучающих дам.
Ты мне была несравненной партнершей, чертовка,
Я и теперь тебе сердце медвежье отдам.
Помню я все: как тебя увозили в карете.
В белой карете с опасным и громким гербом.
Помню, как ты возвращалась ко мне на рассвете.
И почему-то не помню, что было потом.
Ты ли меня беззаветным враньем усыпила.
Сердце ль мое разорвалось от горя любви...
Прутьями клетки моя обернулась могила,
Силы бессмертные мне повелели - живи!
Смотрят меня пионеры, студенты, зеваки,
Мужние жены мне черствые булки суют.
Натуралисты вторгаются паки и паки
В зоологический мой, безлюбовный приют.
Изредка только, под модной ужимкою шляпы
Мнится, узнал я сиянье трагических глаз
- И поднимаюсь тогда я на задние лапы
И начинаю забавный и жалобный пляс.


VI. Танец души

В белых снежинках метелицы, и инее
Падающем, воротник пороша
Став после смерти безвестной святынею
Гибко и скромно танцует душа.

Не корифейкой, не гордою примою
В милом балете родимой зимы
Веет душа дебютанткой незримою,
Райским придатком земной кутерьмы.

Ей, принесенной декабрьскою тучею,
В этом бесплодном немом бытии
Припоминаются разные случаи
- Трудно забыть похожденья свои.

Все, - как женилась, шутила и плакала,
Злилась, старела, любила детей
- Бред, лепетанье плохого оракула,
Быта похабней и неба пустей...

Что перед этой случайной могилою
Ласки, беседы, победы, пиры?
Крепкое Нечто нездешнею силою
Стукнуло, кинуло в тартарары.

В белом сугробе зияет расселина
И не припомнить ей скучную быль
- То ли была она где-то расстреляна,
То ли попала под автомобиль?

Надо ль ей было казаться столь тонкою,
К девам неверным спешить под луной,
Чтоб залететь ординарной душонкою
В кордебалет завирухи ночной?

Нет, и посмертной надежды не брошу я,
Будет Маруся идти из кино,
Мне с предновогодней порошею
В очи ее залететь суждено...
1 января 1941 г.


Стихи Т.Г. Доррер
Передача (быль)
Дождь бесконечно, по - ноябрьски плачет,
И воет ветер, хныча и сердясь.
Она плелася ночью с передачей,
И чавкала под сапогами грязь.
Пальто промокло. Струйки ледяные
Как ниточки, тянулись по хребту.
Повесив на руку узлы большие
Она взбиралась на бугор к мосту.
И надобно ж случиться передряге!
Когда тюремный двор был недалек
Из-под моста явились два бродяги,
Ее схватили грубо за платок.
Давай сюда! Чего ты тащишь, тетка?
И нам сгодится твой здоровый вьюк!
Да не ори! А то распорем глотку
И будет тебе попросту каюк!
Она заплакала, не в силах спорить,
Поставив узел на мосту во тьме:
Ребята, у меня такое горе!
Иду в тюрьму.. .Муж без вины в тюрьме!
Бродяги постояли, потоптались,
О чем-то пошептались горячо,
Потом за узел и корзину взялись
И ей их положили на плечо:
- Неси, паханша! Не возьмем покуда!
- Передавай, была иль не была!
- Недели две, как сами мы оттуда!
- Имели срок за мокрые дела!
- Мы с голодухи пощелкаем семя
- Нежравши жить - шпане не привыкать
- Сажают всех! Теперь такое время... И, удаляясь, помянули мать.
Она пошла вперед своей дорогой,
Не ощущая тяжести мешка.
Как этот разговор ее растрогал!
Лились обильно слезы по щекам.
Ведь все друзья, соседи отвернулись!
Считают все, что муж - народный враг!
Она же ночью, среди грязных улиц,
Сочувствие находит у бродяг!

Свидание

То было не любовное свиданье,
Не сладкой встречей волновались мы
- Навстречу моим горьким ожиданьям
Тебя вели под стражей из тюрьмы.
И следователь равнодушным взором,
И каждым словом, хлестким, точно кнут.
Сказал, что нам дает для разговора
Пятнадцать куцых, крошечных минут.
Предупредил, что никакие слезы
И жалобы расстроенной жены,
Вопросов неуместные занозы
В наш разговор мешаться не должны.
- Иначе - он казенно поклонился
- Из кабинета я отправлю вас!
- Для слабых женщин не вооружился,
- Флакончик валерьянки не припас!
Потом стал строг, как траурные флаги,
Погладил чуть заметные усы,
Поставил стул, раскрыл свои бумаги,
К нам повернул настольные часы.
Глупец! Не для тебя я горе скрою
И твердости своей не изменю!
Чтоб не лишить его душевного покоя,
Я ни одной слезы не уроню!
Итак, он постарел, глаза огромны,
Опали щеки, заострился нос.
Волос щетинка выглядит так скромно,
Обрита пышная волна волос!
Мне запретили задавать вопросы,
Печаль приказано с лица стереть,
Но даже страж, глядящий строго, косо,
Не запретил мне на тебя смотреть!
Тебе скажу я о здоровье мамы,
О чем лепечет маленькая дочь,
А взгляды будут скрещиваться прямо,
Лишь этим я смогу тебе помочь!
И мы смотрели, без конца смотрели
Бездумно говоря о пустяках,
Минуты быстротечные летели
И двигалися стрелки на часах,
Давно прошли пятнадцать, двадцать, тридцать.
Но зоркий страж нас не остановил,
Он разрешил себе пошевелиться
И папиросу молча закурил.
А мы не знали, в горьком созерцай,
Не чувствовал тогда никто из нас,
Что было то последнее свиданье,
И страж продлил его на целый час!
Не знаю, как он вел твои допросы,
Какою пыткой твою душу сек,
На лишних полчаса занявшись папиросой,
Он был не следователь - просто человек!


Серый дом
Простой, казенный, серый дом,
В прихожей загустели тени,
К стеклянной двери за углом
Ведут широкие степени.
Весенним полднем, ясным днем
Людей в подъезде было мало.
На тротуаре за углом
Безмолвно женщина стояла.
Проста, скромна, немолода,
В глазах без слез застыли льдинки,
В косе, как снежная вода
Пробились белые сединки.
Весь облик женщины суров.
И взгляд немного исподлобья,
С букетом полевых цветов
Стоит, как будто, у надгробья.
Какую горькую мечту
Ты здесь, на ступенях, встречала?
Но деловую суету
Она совсем не замечала.
Стоит, как статуя, теперь.
Шагнув назад на четверть века.
Как поглотила эта дверь
Его - родного человека!
Воспоминания твои
Позорного коснулись года.
Здесь оторвали от семьи
Его - с клеймом «врага народа».
Беда вползала, как змея,
Вносила в сердце злую муку.
И мужа старые друзья
Боялись подавать ей руку.
Позорный год... Судьба строга,
Жизнь - как студеное болото.
Среди людей жена врага...
Нет крова, отнята работа!
Но ты жила, мирясь со злом,
Не унижаясь и не плача.
Осенней ночью, под дождем,
В тюрьму носила передачи.
О, сколько прибывало сил,
И легкой делалась кручина,
Найдя записку «получил»
В коре березовой корзины!
И вечно не раскрыт секрет
- С какою радостью и болью,
В лохмотьях порванных манжет,
Что ты писал жене на волю.
К чему был осужден судом?
Как жил среди своих собратий?
О, сколько слышал серый дом
И слез, и вздохов, и проклятий!
Потом ты начала писать,
Ты хлопотала непрерывно,
Пыталась правду доказать!
Еще была такой наивной!
Узнать - нельзя! Писать - запрет!
Как бесконечна цель исканий!
А после - два десятка лет
Пустых и горьких ожиданий!
Так жизнь прошла... Достало сил
Прожить «без права переписки»,
Без памятников и могил,
Похоронить родных и близких.
Теперь стоишь у ступеней
С прижатыми к груди цветами
Любовь к нему в душе твоей
Исходит жгучими слезами.
Проста, скромна, немолода,
И взгляд немного исподлобья.
Стоишь, как горькая беда,
У неизвестного надгробья... 1963


Послесловие

Время движется неумолимо. Идет уже второе десятилетие новейшей отечественной истории. Мир изменился. Исчез Советский Союз - наша общая родина. Вновь образовавшиеся страны пытаются осмыслить свое место в мире. Россия ищет новую национальную идею. Ставшая независимой Украина решает, кто ей ближе - Россия или Запад. Однако история стран, в конечном счете, складывается из судеб отдельных семей, отдельных людей. Эти судьбы являются нитями, которые соединяют поколения людей и которые, переплетаясь, создают грандиозное полотно - историю страны.
Настоящая книга - одна из таких нитей. Ее автор - Александра Николаевна Рагозина (в замужестве -Доррер), родилась в 1913 году в городе Харькове в дворянской семье и за свою долгую жизнь оказалась свидетелем многих драматических событий: революций, репрессий, коллективизации и, наконец, страшных лет Великой отечественной войны.
Воспоминания охватывают период от дореволюционных лет и до окончания войны. Сменив в молодости множество мест и приехав в 1944 году вместе с сыном в Херсон, Александра Николаевна больше никуда не уезжала и до сих пор живет в этом городе. Она окончила институт, много лет работала преподавателем в Херсонском музыкальном училище. Встретила человека, с которым прожила вместе 40 лет - Михаила Петровича Бучинского.
Большую роль в нашей жизни сыграла семья Наседкиных. С Юрием Константиновичем Наседкиным и Мариной Николаевной Рагозиной, её младшей сестрой (в воспоминаниях - Кукой) МЫ ЖИЛИ рядом и постоянно поддерживали СВЯЗЬ, а дети внуки росли вместе.
Уйдя на пенсию, Александра Николаевна и Михаил Петрович построили дачу на берегу Днепра. Эта дача до сих пор является местом ежегодном встречи и отдыха всей семьи - детей, внуков и правнуков.
Как только началась «перестройка» и исчезла цензура, Александра Николаевна приложила много сил для того, чтобы вернуть в русскую поэзию имя Владимира Щировского. Первым на ее обращения отозвался поэт Е.А. Евтушенко, который высоко оценил талант В. Щировского и поместил ряд его стихотворений в «Огоньке» (№36, 1989). Затем его стихи напечатали журналы «Новый мир» (№1, 1 за 1900 год), «Звезда» (№5, 1991) и, наконец, «Антология русской поэзии 20 века» под ред. Е.А. Евтушенко, М. 1992. Так поэт через полвека после гибели получил признание, достойное его таланта.

Георгий Алексеевич Доррер



Содержание
Часть I. Бессоновка 2
Часть II. Харьков 26
Часть III. Сибирь 83
Часть IV. Война 129
Стихи В.Е. Щировского 171
Стихи Т.Г. Доррер 190
Послесловие 197




Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 #

Текущий рейтинг темы: Нет



Услуги частных генеалогов или генеалогических агентств ищите в соответствующих разделах сайта